Я вернулся в свой дом

«Изба-старуха челюстью порога жует пахучий мякиш тишины…» Эта проникновенная есенинская строчка наверняка напомнит тем, кто родился и вырос в деревне, неповторимый дух родной избы, лики ее обитателей и связанные с ней неизгладимые впечатления детства, отрочества, юности.

Автор статьи: Евгений УХОВ

information_items_71768

«Изба-старуха челюстью порога жует пахучий мякиш тишины…» Эта проникновенная есенинская строчка наверняка напомнит тем, кто родился и вырос в деревне, неповторимый дух родной избы, лики ее обитателей и связанные с ней неизгладимые впечатления детства, отрочества, юности.

Напомнит, как мальчишками гонялись на велосипедах за кинопередвижкой, чтобы в десятый раз посмотреть «Заставу в горах» или «Фанфана-Тюльпана», ходили по ягоды, пасли в лугах телят, стучали по ночам сторожевой колотушкой, влюблялись в первый раз и пробовали курить.

Да мало ли…

Уолт Уитмен замечательно заметил: «И все же придет время, когда не будет ничего интереснее, чем подлинные воспоминания о прошлом». А я в том времени давно уже живу, и меня не отпускает наша старая изба. Дня не проходит, чтоб не возникли перед глазами русская печь с шеренгой ухватов у чела, полати под притолокой за ситцевой занавеской, старинный сундук, покрытый круглыми ковриками из пестрых лоскутков, черные доски икон на тябло с неугасимой лампадкой. А еще высокое, до потолка, трюмо, горка с гранеными лафитниками за стеклянной дверцей. «Кушай, кушай», – приговаривала тетка Анна, когда я разливал по ним привезенное из города вино.

Бывая здесь последние лет десять-пятнадцать, я с порога ощущал терпкий запах запустения, перебивший все ее прежние живые ароматы избы. Будто попадал в бревенчатый склеп, где витают души некогда живших здесь родных и бесконечно дорогих мне людей. И только интерьер все тот же: засиженное мухами зеркало, лампа «летучая мышь» над столом, парус марлевого полога над железной койкой. Бывало, проснешься, а сквозь его паутину уже сочится дразнящий запах пресных оладий, которые мать всякий раз пекла на мой приезд. К завтраку их пышная стопа, окропленная топленым маслом с гусиного пера, топорщилась на блюде рядом с плошкой сметаны.

А прошлой осенью мне позвонила сестра из Йошкар-Олы и огорчила: обвалилась печь, обрушив заодно и матицу. В избе теперь полный разгром: груда кирпичей, обломки переборок, осколки стекла. С подволоки в горницу посыпались годами копившиеся там пыль и сор, а хлынувшие сквозь прогнившую крышу потоки дождя довершили дело. Потом и сама крыша сложилась как карточный домик. Единственное, что сестре удалось извлечь из этого разора, – пару тех самых старинных лафитников…

Как жаль! Я-то думал, что изба меня переживет. Хотя в ряду заполонивших улицу дачных домиков она, скособоченная, все больше напоминала севшую на мель дровяную баржу. Даже ночевать в ней стало опасно: при любом неосторожном шаге по ее накренившейся «палубе» можно было запросто загреметь в казенку вместе с половицей, а все тепло от прожженной до дыр и безбожно чадящей железной печурки уходило сквозь щели стен и потолочных перекрытий. Дотянуть до утра можно было, только закутавшись «с глуха» в ватное одеяло и согреваясь собственным дыханием.

А ведь когда-то   дом был всем на зависть! Срубил его вместе с братом Фомой дед по материнской линии Иван Степанович Шерстнев в начале тридцатых в соседней деревне Большой Убрень. Во время коллективизации на дом «положил глаз» председатель сельсовета, задумав реквизировать его под контору. Он шепнул хозяину «по секрету», что якобы в списке на раскулачивание тот в числе первых. Дед был, признаться, робкого десятка, а поскольку слыл человеком зажиточным (скорняк, сапожник, имел учеников в подмастерьях), то, не дожидаясь высылки в Сибирь, подался в лес к заготовителям – там на социальное положение не смотрели. После, узнав, что председатель просто взял его на пушку, дом разобрал и перевез в соседнюю деревню Зверево, отстраивавшуюся после войны на лесных пожогах.

Во время этой перестройки они с сестрой жили в бане, напоминавшей избушку Бабы-яги, разве что без курьих ножек. Стены внутри ее были покрыты толстым налетом сажи: одно неловкое движение – и ты мавр почище шекспировского! Чистой оставалась лишь деревянная лавка перед каменкой. Однажды в эти прокопченные чертоги привели помыться городскую девочку. Через минуту, черная с головы до пят, она спросила мать: «А если бы здесь, например, мылся Хрущев?» На что та раздраженно ответила: «Да уж он по стенам бы не шарился!»

Та девочка сама давно уж мама, а баня все стоит. Разве что крыша предбанника прохудилась: выскочишь, бывало, из жаркой парильни одеваться, а сверху то дождик сыплет, а то снег. Зябко, ветрено, сыро. Но как приятно все же натягивать на распаренное тело чистое белье!

Как-то приехал сюда под самый Новый год. Дед встретил меня на крыльце с топором в руке – собрался в лес за елкой. Высокий, нескладный, худой и узкоплечий, и все же не по-здешнему красив: черные с проседью кудри и «чеховская» бородка придавали его лицу некую даже интеллигентность. Он протянул мне топор: «Иди, сруби сам, какая понравится».

Я думал, что за час управлюсь – дело-то нехитрое. Но как только оказался на санной лесной дороге, на меня словно затмение нашло. Сосны с елями в снежных шубах и малахаях возвышались вдоль просеки, как гренадеры, – точь-в-точь картина Шишкина «Зимний лес».

А тишина! Завороженный белым безмолвием, я, словно сомнамбула, все дальше углублялся в лес, напрочь забыв, зачем иду. Опомнился, когда стало смеркаться. Бросился к первой попавшейся елке, отряс с нее снег – она показалась мне корявой, кособокой. Я к другой, третьей – и те не лучше. Прямо как на елочном базаре: стволов куча, а выбрать нечего! Вконец вымотавшись, в набитых снегом валенках уже затемно вернулся домой с пустыми руками. В полночь, разбудив похрапывавшего на полатях деда, достал из рюкзака бутылку «Советского шампанского» и лихо хлопнул пробкой в потолок! Пригубив игристого напитка, тот поморщился: «Студено!» и поставил стакан на подтопок – греть. И я понял, что 70-летний ветеран Первой мировой войны шампанское попробовал впервые…

Спустя год он рухнул замертво на пороге избы. Втащив тело брата под образа, сестра его, Анна Степановна, села читать по нему молитвы. Колоритнейшая, надо сказать, женщина эпохи позднего царизма и неразвитого социализма! Набожная старая дева строго соблюдала посты и церковные праздники, читала катехизис на старославянском, истово молилась до и после еды. Слыла в округе первой «читальщицей» по покойникам – за ней приезжали даже из дальних деревень. Любила повторять: «Бог даст день, Бог даст и пищу». При всем при том вполне адекватно относилась ко всем светским нововведениям. Помню, как после появления в доме радиоточки она взялась пересказывать мне услышанную передачу о Ломоносове:

– А вот что я тебе скажу, Евгений. На Северном море родился вьюнош Михайло, шибко умный и до наук охочий. И чтоб дальше грамоту постигать, отправился он, без отцовского благословения, с рыбным обозом в Москву. В гимназии ученики над ним насмехались: мол, деревенщина, дубина неотесанная. И вправду, был он против них как стожар супротив рожна. Он же обиды терпел и знай себе с усердием науки постигал. Тут в радиве сказывать перестали, обещались назавтра продолжить, да я в огородце копалась, запамятовала. Так и не узнала: выучился тот Михайло али нет?

Когда в середине 50-х в продаже появились красочные литографии картин из Дрезденской галереи, спасенных советскими воинами в 1945 году, я привез ей несколько репродукций с изображением мадонн Тициана, Рафаэля, Дюрера. Это было сущим потрясением для старушки! Она оклеила ими весь передний угол – на этот диковинный «иконостас» приходила глазеть вся деревня.

Как и брат, умерла она в самое неподходящее время – зимой. И потому проводы «христовой невесты», которая своей аскетической, лишенной плотских страстей и радостей жизнью, казалось бы, больше других заслужила право быть похороненной по-людски, обернулись для всех сущим адом. Как мне потом рассказали, «читать» по ней было некому, не оказалось в деревне и мужиков, чтоб справить ей приличествующую домовину. Наспех сколоченный из неструганых досок гроб погрузили на тракторные сани и повезли на кладбище. По дороге сани дважды заносило, и он оказывался в снегу. Дальше – больше. Нанятые мужики могилу к сроку выкопать не успели, успев, однако, нахлебаться купленным в магазине лосьоном. Совместными усилиями промерзшую землю кое-как продолбили до нужной глубины.

Я смог приехать лишь к сороковому дню. Привез, что полагалось на поминки, накрыли с матерью стол. К дому потянулась вереница старух в одинаковых черных платках, резиновых сапогах и телогрейках – ни дать ни взять шествие королевских пингвинов! В избе поминальщицы, кряхтя и охая, опустились на колени перед образами. А помолившись, встать с пола не смогли – пришлось мне, ухватив под мышки, поднимать и усаживать их на стулья.

Среди них узнал я пастушку Росю, маленькую, чудаковатую бобылку и матерщинницу, коих свет не видывал. Бывало, прогнав по улице пыльное, сытое стадо, она присаживалась на скамью под нашими окнами, болтая, как школьница, не достающими до земли ногами.

– Как живешь, Ефросинья? – подначивали ее.

– А что, хорошо живу: картошка есть, сено есть, дрова есть – чего хош, то и ешь!

К нашей усадьбе примыкал колхозный конный двор, что придавало моим каникулам особенную прелесть. По ночам из конюшни доносилось ржание жеребцов, перемежаемое грубыми окриками конюха Евсея. А утром она наполнялась ядреным цокотом копыт по деревянному настилу – то ездовые под уздцы выводили из денников лошадей к дубовым колодам с водой. Напоив их, незлобиво матерясь, запрягали и, стоя на телегах во весь рост как римские воины в боевых колесницах, с грохотом выкатывали в проулок.

Среди коней выделялся неукротимым нравом вороной по кличке Петушок, которому больше других перепадало матюгов и тумаков от его, такого же «крутого», хозяина с диковинным именем (по паспорту) Наполеон. После того как Никита Хрущев объявил конную тягу анахронизмом эпохи тотальной механизации, лошадей отправили на мясокомбинат, а конюшню разваляли на дрова. Обходя на следующее лето эти завалы, услыхал вдруг донесшееся оттуда приглушенное ржание. Почудилось? Отвалив дощатый щит, обнаружил там единственное сохранившееся стойло, а в нем – старого знакомца Петушка! Оказывается, Наполеон, проигнорировав правительственный указ, прятал здесь своего любимца, кормил его, поил, тайком выводил в ночное.

Финал этой трогательной истории, увы, прискорбен: вскоре тезка Бонапарта погиб под опрокинувшимся автоприцепом. С тех пор деревенские стали замечать бродившую по кладбищу, словно привидение, черную лошадь. Пытались даже ее изловить, да куда там! Через неделю-другую околевшего Петушка нашли возле могилы своего хозяина. Везти конягу на скотомогильник поленились, зарыли недалеко от погоста, а мальчишки воткнули на этом месте кол с надписью: «Здесь похоронен конь Наполеона».

По прошествии лет зайдя в здешний сельмаг, я поинтересовался у продавщицы, жив ли кто из родственников Наполеона? Услышав мой вопрос, стоявшая в очереди пожилая женщина громко, с вызовом, заявила: «Я жена Наполеона!» Это прозвучало так нелепо и комично, что я не удержался: «Здравствуй, Жозефина!» В магазине повисла мертвая тишина. Вряд ли кто из свидетелей этой сцены помнил имя супруги французского императора, зато все знали, что гражданскую жену Наполеона Козлова зовут Манефой.

Вспоминается мне колодец с берестяными завитками меж изумрудных замшелых венцов, кованой бадьей и журавлем с хвостом-противовесом из шестерен от старой веялки – он и курлыкал по-журавлиному, проворачиваясь на ржавом железном штыре. Вода в колодце была необыкновенно прозрачна и вкусна – будто ведро росы черпнешь! А по осени она еще и отдавала привкусом упавших в сруб анисовых яблок.

И как забудешь земляничную поляну, на которую мы с дедом случайно наткнулись у деревни Красное Поле? Алым ковром расстелилась она перед нами. Надо же, сколько людей ходило мимо по тропке, и никто не удосужился сделать пару шагов в сторону! Потрясенные зрелищем ягодной целины, мы оставили ее нетронутой, чтобы назавтра вернуться с гостившими у нас родственниками. Еле дождавшись утра, повел их на сокровенное место. Сгорая от нетерпения, забежал вперед убедиться: не опередил ли кто нас? И, о ужас! На поляне паслось коровье стадо, а пастухи собирали ягоды в берестяные кузова! Я даже заплакал от обиды.

…Все в прошлом. Давно завалился колодец, перепахана земляничная поляна – сплошная трава забвения. И в избе, где меня всегда так ждали старики, никто уже не обрадуется моему приезду. Разве что мухи. Бывало, только щелкнешь выключателем и запалишь в печурке свиток бересты, как их сонмища, словно по команде, устремлялись из подпола на свет и тепло. Какие бешеные «половецкие пляски» начинались под потолком! Сбитая ими побелка сыпалась на стол, и, чтобы укрыть от этой пороши незатейливый ужин, приходилось раскрывать над столешницей зонт.

Теперь, когда рухнувшая печь погребла и потолок, и погреб, встречать меня не вылетят и мухи…

Деревенская изба, гарнизонное общежитие, городская коммуналка, благоустроенная квартира в престижном квартале… Для всех нас, таких разных, это объединено понятием «родительский дом». Неизбывна наша память о знакомых с детства стенах и о людях, которые были рядом. Еще один пример тому – публикуемые выше воспоминания. Если эта ностальгическая ода родительской избе в ком-то побудила желание поведать о своем отчем доме и его обитателях, пишите нам с пометкой «Былое» по адресу: 420066, Казань, а/я 41, редакция газеты «Республика Татарстан». Электронная почта: info@rt-online.ru

+1
0
+1
0
+1
0
+1
0
Еще