В начале 1960-х годов мне в руки случайно попал томик стихов Марины Цветаевой. Для меня это было не просто открытие – удар молнии, мощный взрыв поэтической экспрессии! Поражали мудрая и парадоксальная афористичность поэтического стиля Цветаевой, богатейшая образная насыщенность, молниеносные перебросы ритма, неожиданные и впечатляющие, как перебои сердца. Не все и не сразу было понятно в этой поэтической стихии. Многие стихи оставляли впечатление зашифрованности, смысловой темноты. Но я понимал, что это от предельной сжатости мысли. Были и совершенно простые, прозрачные строки. Но и тут чувствовалась таинственная глубина.
В предисловии к сборнику очень коротко, буквально одной строкой, говорилось, что жизнь поэта трагически оборвалась в Елабуге. И я решил включиться в поиск.
Прежде всего встретился с Гази Кашшафом, бывшим в военные годы секретарем партийной организации Союза писателей Татарстана. К сожалению, он ничем не смог мне помочь. С Цветаевой не встречался, знал о ней лишь понаслышке. И то только потому, что однажды, примерно в начале сентября 1941 года, из отдела пропаганды Татарского обкома партии раздался звонок. Ему сообщили, что в Елабуге повесилась одна писательница-эмигрантка по фамилии Цветаева. И предупредили: надо больше обращать внимания на положение эвакуированных писателей, “чтобы такого не повторилось”.
Г.Кашшаф рассказывал, что эвакуированных из Москвы писателей и членов их семей разместили на первое время в клубе имени Тукая на пятом этаже Дома печати (ныне ул.Баумана, 19). Одна из эвакуированных часто плакала, впадала в отчаяние и говорила, что покончит с собой. Выполняя указание обкома, ее стерегли, ночей не спали, чтобы она не бросилась в лестничный пролет с пятого этажа. Гази ага посоветовал мне обратиться к Тухфату Имамутдинову, который вскоре после Джалиля стал руководителем Союза писателей Татарии.
Т.Имамутдинов – человек в литературе совершенно случайный. Во второй половине тридцатых годов он работал в обкоме партии, был типичным функционером, выдвиженцем “от сохи”. В 1937 году ему поручили сделать доклад о положении дел в Союзе писателей республики. В этом докладе чуть ли не половина всех писателей была объявлена “врагами народа”. Вскоре почти все они были арестованы, большинство бесследно сгинуло в сталинских лагерях. Вот, собственно, и весь его “вклад” в татарскую литературу. Но когда во главе Союза писателей ставить было уже некого, именно его назначили ответственным секретарем, что в то время соответствовало должности председателя правления.
В 60-е годы он был уже на пенсии, я разыскал его по домашнему адресу. Разговор с ним был не из легких. Имамутдинов подозрительно относился ко всем незнакомым людям. Но когда я спросил его о Марине Цветаевой, оказалось, что он ее хорошо помнит, хотя и не встречался лично. По его словам, Цветаева написала ему два письма. Одно с дороги, когда писательница проплывала на пароходе через Казань (письмо, судя по штемпелю, было опущено на речной пристани в Устье). И второе – из Елабуги.
– И о чем она написала, помните?
Имамутдинов ответил, что в первом письме она сообщала, что едет в Татарию, хотела бы работать переводчицей, спрашивала, можно ли устроиться в Казани. А во втором сообщала, что прибыла в Елабугу, никуда не может устроиться и снова просила о помощи. “Жаловалась, конечно, на невыносимые условия”.
– На что именно, не помните?
Мой собеседник неожиданно рассмеялся:
– На что? Она же сюда прямо из Парижа приехала! А тут – Елабуга, провинциальная дыра. Есть разница, как вы думаете?
Конечно же, я поинтересовался судьбой этих писем.
Имамутдинов неопределенно пожал плечами. Первое письмо, по его словам, осталось в архиве Союза писателей. А второе, после того как Марина Цветаева покончила с собой, он, кажется, передал “наверх”. Куда именно, не уточнил. Скорее всего в органы НКВД.
В Союзе писателей я узнал, что весь архив военных лет передан в Госархив. И вот здесь-то я и обнаружил то самое первое письмо, о котором говорил Т.Имамутдинов (фонд 7083, опись I, единица хранения 131). Письмо написано 18 августа 1941 года, без обратного адреса.
Когда через несколько лет дочь Цветаевой – Ариадна Сергеевна Эфрон попросила меня снять ксерокопию этого письма, я вновь поднял этот фонд. Но письма Цветаевой там уже не было. Работники архива высказали лишь предположение, что письмо мог “приватизировать” кто-то из особо рьяных поклонников поэтессы.
Вскоре я поехал в Елабугу и предпринял самые тщательные поиски следов пребывания здесь Марины Цветаевой.
Я разыскал сотрудников милиции, работавших в войну на этом участке, – И.С.Столярова, И.Е.Калмыкова, С.Грахова и других, работников районной больницы, следователя А.Д.Григорьева, который в то время должен был подписывать акт о причине смерти, бывшего судмедэксперта Калистова и др. Никто ничего не помнил. Хотя со дня гибели М.Цветаевой прошло чуть больше двадцати лет, все архивы военных лет были уже уничтожены.
И только с помощью писателей Эдуарда Касимова и Сергея Ефремова, живших в те годы в Елабуге, мне удалось разыскать дом Бродельщиковых по адресу: улица Жданова, 20. Именно здесь, как теперь известно, провела свои последние дни и покончила с собой Марина Цветаева. Рассказ ее квартирной хозяйки Анастасии Ивановны Бродельщиковой еще в середине 60-х годов был опубликован в газете “Комсомолец Татарии”. Поэтому я не буду приводить его.
Бродельщикова показала мне могилу Цветаевой, вернее, тот крест, который сестра поэта, Анастасия Ивановна, установила на предполагаемом месте захоронения. Об этом свидетельствовала и надпись на кресте: “В этой стороне кладбища…” Меня поразило убожество могилы: крест, сваренный из проржавленных водопроводных труб, к тому же снятый с чьей-то безымянной могилы, никак не соответствовал статусу великого поэта XX века. И я загорелся идеей установить достойный памятник на могиле Цветаевой.
Работая в те годы ответственным секретарем Союза писателей Татарии, я поднял этот вопрос сначала у нас на правлении (сразу скажу, особого восторга это не вызвало, многие из наших аксакалов не могли простить Цветаевой ее неосторожные строки из “Колыбельной”: “Псу-татарину отдам…”), затем на правлении Союза писателей СССР и в Министерстве культуры ТАССР. Однако преодолеть бюрократические препоны было непросто. Тем более что отношение к творчеству Марины Цветаевой и ее личности было весьма настороженное, чтобы не сказать – враждебное.
Меня вызывали в “органы”, предупреждали, советовали не заниматься пропагандой “антисоветского поэта”. На это я возразил, что сварной крест на могиле поэта и есть самая настоящая антисоветская агитация. Ведь в Елабугу приезжают толпы поклонников поэта со всей страны и из-за рубежа. А мы, выходит, не смогли установить на ее могиле даже приличного памятника. После этого неприятного разговора меня оставили в покое.
Ариадна Сергеевна, с которой к тому времени у меня завязалась переписка, представляла себе памятник в виде огромного необработанного валуна, который должен был символизировать всю тяжесть гнусной действительности. Той действительности, которая давила на поэта и довела ее до самоубийства. Но этот интересный замысел осуществить не удалось. В Министерстве культуры ТАССР эту идею отвергли с порога: где найти такой валун? И как его доставить на место? Короче, решили поставить обычный гранитный обелиск, который стоит там и поныне. Не удалось сохранить и надпись, которая была на кресте и на которой настаивала Ариадна Сергеевна (“В этой стороне кладбища…”). Кроме того, в те атеистические времена отказались выбить и православный крест на камне (“за государственные деньги невозможно!”).
Несколько раз я встречался с Ариадной Сергеевной в Москве и Тарусе. Она мне много рассказывала о своей матери, о тяжелой жизни в эмиграции, о своей трагической судьбе. Большая часть из того, о чем она мне поведала, уже известна читателю по другим публикациям. Но есть один эпизод, которого я нигде в прессе еще не встречал.
Это произошло вскоре после ареста Ариадны Сергеевны. Ее осудили за “шпионаж” (жила в Париже – значит “шпионка”) и отправили в лагерь в Салехарде. Она работала на лесоповале наравне с мужчинами. Работа была неимоверно тяжелой, по пояс в снегу. А паек выдавали такой, что люди постепенно умирали от голода. Причем первыми умирали не слабые женщины, а здоровые молодые мужчины. Во-первых, женщины, по ее словам, вообще выносливее. Во-вторых, мужчины съедали свою пайку сразу, не отходя от хлеборезки. А они, женщины, делили пайку на три части и растягивали на целый день. И в-третьих, мужчины мучились из-за недостатка курева и выменивали свой хлеб на табак. Курение вроде бы утоляло голод, но фактически это был самообман. Курильщики загибались за три-четыре месяца. А она как-то держалась, даже привыкла, если к этому можно привыкнуть.
И вот однажды ее вызывает лагерный начальник. Мы, говорит, пригляделись к вам, видим, что вы наш, надежный человек. Предлагаем вам сотрудничать с нами. Это будет выгодно и вам, и нам.
– Вам-то, может, и выгодно, – ответила Ариадна Сергеевна. – А каково мне? Вы что, не будете меня на работу гонять? Больше хлеба будете давать? Так соседи по бараку тут же смекнут, в чем дело, и прикончат меня как стукачку. Нет, я этого не умею, не могу и не хочу, так что увольте.
Долго он ее уламывал. Вызывал еще несколько раз, кричал, грозил суровыми карами. А потом ее по этапу отправили в соседний населенный пункт, где располагалось лагерное управление. Там с нею разговаривали какие-то большие начальники (в чинах и званиях она не больно-то разбиралась). Начинали ласково и вкрадчиво:
– Мы вам оказываем такое доверие, а вы отказываетесь…
Постепенно переходили на угрозы:
– Не забывайте, что вы в наших руках. Захотим – сотрем в порошок.
Но она не сдавалась:
– А что вы со мной сделаете? Расстреляете? Так я приму это как избавление от лагерных мук. Хуже, чем сейчас, все равно не будет.
В конце концов с нее взяли подписку о неразглашении, посадили в вагон и повезли. До ее лагеря ехать всего час, а тут везут и сутки, и вторые… И все на север. Стражники молчат, на вопросы не отвечают. Наконец ее доставили в какой-то особый штрафной лагерь, где сидели одни отпетые уголовники. По ее словам, там каждый день были драки, поножовщина, убийства… Жизнь человека не стоила и полушки. И Ариадна Сергеевна оказалась здесь единственной женщиной, к тому же политической…
Она и не надеялась выжить. Действовала по принципу: ничего не бояться и никого не презирать. Никто не низок и не плох по своей натуре. Такими их сделало общество. В первые дни к ней приглядывались. А она взвалила на свои плечи обязанности добровольной медсестры. Кому-то промоет и перевяжет гноящиеся раны. Кому-то поможет вылечиться от цинги или от боли в желудке. Это, конечно, не освобождало ее от общих работ. А она и тут, на лесоповале, развлекала заключенных своими рассказами о зарубежных странах, пересказывала содержание прочитанных книг. Особенно любили слушать ее пересказ “Отверженных” В.Гюго. Бывало, даже бригадир заслушается и всем ставит выполнение нормы.
И вот через некоторое время ее объявили “сестрой”. А это означало, что никто не смеет даже пальцем ее тронуть.
Спустя какое-то время через одного расконвоированного ей удалось переслать записку на волю. Человек, на совести которого было несколько убийств, не только вынес ее письмо (рискуя своим положением бесконвойного), но и сам купил конверт и написал адрес. Письмо дошло до адресата, и муж Арианды Сергеевны обратился с жалобой в центральный аппарат НКВД в Москве: почему женщина находится в мужском лагере? Это было нарушением всех норм даже по тем временам. И вскоре Ариадну Сергеевну перевели в обычный женский лагерь. Здесь ей и работу дали полегче – назначили художницей (“по специальности”). Она расписывала деревянные ложки, которые шли на продажу не только в нашей стране, но и за границей. Так и выжила…
Фото Михаила Медведева.