МАРКИЗЕТОВЫЙ ПОХОД

(Отрывок из повести Т. Игумновой.)

От редакции. „Маркизетовый поход — это история одной труппы артистов, работав­шей в прифронтовой полосе, в годы граж­данской войны. Действие сценки, печатаемой ниже, развертывается в деревеньке, расположенной в ближайшем тылу.

* *

В середине избы, на полу, потонув с головой в людской гуще, я играю Пелагею из рассказа Чехова „Егерь".

Тесно обступили меня со всех сторон зрители, замкнули в кольцо. Я не могу наблюдать за выражением их лиц. Я слышу только, как партнер мой, Муромец, наводит порядок.

- Ну-ка, поширьше, поширьше разд­виньтесь, осадите назад!

Я играю бабу, спаленную своей до­лей,— одну из тех, кто недоуменным пыт­ливым взглядом смотрит на меня сейчас из толпы. На мне желтое ситцевое в си­них цветочках платье и белый горошком платок.

Муромец с винтовкой, изображающей двустволку, объясняет:

- Вот, значит, товарищи, представьте себе страду, косьбу, или жнитву. Баба из сил выбилась, села на меже передохнуть. И приходит к ней ее муж. Непутевый— бросил ее. От земельной работы отбился, в охотниках состоит при помещике; житье сладкое, по всем статьям. А она, баба, в одиночестве, значит, осталась, и в избе и на поле - одна чашу расхлебывай. Вот и происходит у них здесь разговор, сами услышите. Главное, братцы, на слух на­пирайте, а то видать, конечно, не всем будет возможно.

Муромец энергично сплевывает и кру­жит по „сцене“, посвистывая: он—охот­ник.

Действие начинается.

И вдруг, в тот самый момент, когда я заливаю все лицо свое радостью от нео­жиданного появления мужа, из публики раздается возглас:

- Да вы скамьи-то, скамьи постановьте! На них и седайте заместо по­ла, бытто это земля. Оно и ладней будет, высще.

Я тушу выражение радости на своей физиономии. Муро­мец, тотчас же одобрительно кивает головой и бросается в угол к окну. Там образовано нечто вроде кулис: стоят две лавки с восседающими на них артистами и табурет с граммо­фоном.

В одну минуту из лавок уст­роены подмостки, я взбираюсь на них, и действие идет сво­ими порядком.

Из толпы звучит одобри­тельно:

- Во! Совсем другой обо­рот. Дюже ловко видать.

Муромец, примостившись сбоку на лавочке, якобы раз­валясь на траве, развивает мне теорию своих барских за­машек. А я в ответ, глядя, как он пренебрежительно по­пыхивает папироской, горь­ко плачу, сидя на своем „эша- фоте", с упоением плачу, удовлетворенно ощущая себя на „сцене".

Зрители радостно перешептываются. Все идет хорошо.

Но, спустя несколько минут, этот шопот начинает разрастаться в одно общее оже­сточенное шушуканье. Еще мгновенье— и заговорили все зрители разом.

Я в отчаянии взглядываю на своего

партнера. Тот громом обрушивается на публику:

- Какого черта, товарищи! Шумите вы очень.

Публика торопеет, немеет. Я вижу только взбудораженные, жадно глядяшие нам в рот лица. Но, как только мы, наст­роившись снова, принимаемся за игру, перешептывания начинаются с прежним азартом.

Я догадываюсь— это передние ряды сообщают свои впечатления задним, а задние задают вопросы передним.

Колосяным полем колышется толпа по избе туда-сюда, чтобы лучше увидеть. В дверях глухая борьба избы и сеней.

Не заботясь уже о паузах, нарастаньях и всяческих орнаментах своей роли, я напряженно ловлю реплики Муромца, громко чеканю ему свои наконец, вска­киваю во весь рост на скамью, чтобы всем было доступно мое бабье, измаенное в горькой обиде лицо. Я почти за­бываю о пьесе Меня увлекает задача— приспособиться к аудитории.

Муромец уже давно к ней приспосо­бился. он уже давно стоит на коленях на лавке и, во-всю искажая Чехова, сок­ращает его монологи своими словами, как положит ему бог на душу.

В последний, самый трагический мо­мент пьесы, уже после ухода Егора, когда я в палящем зное, в горестном одиночестве опускаюсь на лавку и под­ношу ко рту кувшин с предполагаемым в нем кислым квасом, из толпы вышмы­гивает несколько ребятишек и, подбежав вплотную к скамье, по-гусиному вытянув шеи, стараются заглянуть в мой кувшин.

Трагедия сплелась с водевилем. Мои губы дрожат. Под строжайшим контро­лем ребячих глаз я усердно стараюсь проделать глотательные движения. Куда только, как на грех, деваясь слюна!

Глаза ребятишек сверкают лукаво.

— Порожний!— слышу я их убежденный шопот.

Я ну вас! Смех меня разбирает. Я протягиваю кувшин Муромцу, прыгаю со скамьи. Пьеса кончена.

Кто-то ликующим фальцетом вопит изо всей мочи „ура“! Изба ожесточенно апло­дирует. Я попадаю в самую гущу толпы.

Смешалось все вместе— сцена, кулисы, зрительный зал. Улыбающиеся лица красноармейцев и деревенских ребят со всех сторон наплывают на меня.

- Повторить надо. Повто­рить вы не хочете? Биц! Обя­зательно повторить.

Крымов бросает мне на плечи мою шубу—во время спектакля она была у него на хранении. Я уже поисти­не чувствую вокруг себя жару июльского полдня. Куда уж тут повторять! Я проталки­ваюсь к выходу.

Слинялое бабье лицо жмет­ся ко мне через красноармей­ские плечи.

- Ох, и голосить же ты здорова! Инда исщипало все сердце.

Она сокрушенно - сочувст­венно оглядывает меня, пока­чивая головой.

- И с чего? Молодая та­кая!..

Красноармейцы гогочут:

- Они ж обучались, не­спроста это: обученье прош­ли.

Баба истошно вздыхает, по­том вдруг хватает меня за ру- кав, точно боится, что я убегу.

- Послухай, что я тебе скажу-то!—Она наклоняется к самому моему уху и, ози­раясь, шепчет:- Четыре голубка, сына у меня. Двои у казаках, двои у советской конной...— она судорожно всхлипывает.— Во-от! Слышь ты? А мне-то куды? Располосоваться надвое, што ли?

Я озадачена этим неожиданным приз­нанием. Жалкое, растерянное лицо ждет ответа. Откуда он у меня?

Я беру ее за руку.

- Выйдемте в сенцы. Там вольнее.

Баба сморкается в кончик платка и

так же таинственно шушукает в мое ухо:

- А это ужь доподлинно, что им увозврату не будить?

Двое мальчишек шныряют у нас под ногами, разрывая нас с бабой. На сцену громоздится Виктимская.

- Товарищи!— нежный голос ее звучит торжественно и взволнованно.

И вдруг, словно веслами, разрывая локтями соседей, моя баба кидается по следам ребятишек. Рулем пронзает толпу ее остроносое слинялое личико с тем же выражением растерянности и ожидания.

Я застреваю в деревьях: ни туда — ни сюда.

Никто уже не обращает на меня вни­мания - все устремились на сцену. Сви­стящий шопот заходил по толпе.

- О субботниках, слышь, говорит.

Это дошло от первых рядов— слов Вик-

тимской не слышно.

- Ето что ж за субботники?

- Молчи, дай прежде послушать!

Я выдавливаюсь в сени; в полураскры­тую дверь со двора тянет воздухом, можно дышать.

- Слышь, слышь! Значит, кады вы, говорит, свою кровь проливаете, там, на северу, говорит, субботники построены.

- Это что ж, баня, что ль?

- Ох, и везде-то сейчас нынче кровь- матушка льется...

- Заткнитесь, бабы!,

Я подхватываю мысль Виктимской и в ответ на недоуменные взгляды начинаю шепотком направо-налево объяснять зна­чение субботников.

Тут же я ловлю себя на том, что при­бавляю

общий шум свою долю. Что ж делать? Все равно здесь, в сенях, Вик­тимской не слышно. Я отодвигаюсь к наружной двери и тут уж импровизирую целую лекцию. Некоторые красноармейцы мне помогают.

- Помога это фронту важнейшая. Что фронт разорит, субботник враз выправит. Скажем, там мост, паровоз, телеграф, к примеру.

- Ну, да, оно верно. На казенной работе того в год не выправишь, как на субботниках. Хоть все жилы из тебя по­вылазят, а сделай, что заказано. Я сам субботничал в Курской губернии. Вос­станавливал. Пока не забрали.

Наш концерт идет в двух аудиториях сразу, без роздыха и остановки. За Вик­тимской „мамаша" с русскими песнями. После „мамаши" — частушки Жени с Анисьевым. В сенях, закрыв двери в избу, декламирует Муромец, Аплодируют здесь, аплодируют там.

Метелица унялась. Опять выползла из- под снежных облаков ясная, тихая луна. Не похоже, что часа два назад выла вьюга.

Я обхожу не поместившуюся в избе публику, облепившую окна, и жадно дышу.

Вся деревня собралась сегодня в этом домике. Измаялась войной и смертями, пришла к нам за миром. Дадим ли его? Как баба с четырьмя сыновьями, располосована деревня надвое. Не знает, куда повернуться. Укажем ли мы ей путь?

В пышных покойных сугробах вьется моя узкая беспокойная тропка. От забора к сарайчику, от сарая к колодцу. То, что мы даем сейчас деревне, ничтожно мало. Тяга деревни к нам велика. Тем более громадной представляется мне наша за­дача. Нынешний „Егерь" Чехова, остов “Егеря", лишенный всех оранжерейных студийных покровов, доказал это.

Скорей бы Луганск и возможность серьезной, оседлой работы!

Черными волнами отхлынула от дверей и окон толпа. Густой струей потек народ из избы.

— „Тернацинал", „Тернацинал“ сейчас петь будут. Стройся, ребята.

Голос Муромца на крыльце покрывает все голоса:

- По причине тесноты, товарищи, мы хотим наш гимн, „Интернационал", спеть здесь, снаружи, со всеми совместно. Стойте спокойно. Вот так. Пойте!.. — он вздернул вверх руки.

Скользя по тропинке, я бегу слиться с толпой.

Вы уже оставили реакцию
Новости Еще новости