При самом беглом просмотре стихотворений Некрасова читатель невольно поражается контрастом между высоким социальным их содержанием и постоянно встречающимися мотивами самообличения и самобичевания. С одной стороны „без отвращения, без боязни (он) шел в тюрьму и к месту казни“, его „кнутом иссеченная муза" зарождала в горячих сердцах ненависть к насильникам и действенное желание помочь беднякам, с другой— постоянные признания в падении („погрузился я в тину нечистую мелких помыслов, мелких страстей"), в бессилии и даже рабстве. Незадолго до смерти поэт ждет „от кроткой родины" своей „венца любви, венца прощенья" и чуть ли не всего единственный раз дал себе настоящую оценку, без хриплой истерики угрызений.
...„Завиден жребий наш,
Не надругаются над нами:
Меж мной и честными сердцами
Порваться долго ты не дашь
Живому, кровному союзу!
Но замечательно, что и в этом стихотворении тоже признание в своей виновности: „много виноват".
Досужие друзья и озабоченные враги, захлебываясь подхватывали эти покаянные строки поэта, заполняли их конкретным содержанием, большей частью, явно недобросовестным, и сделали все, чтобы образ величайшего представителя гражданской поэзии дожил даже до наших дней с неизменным обывательским смакованием его мнимых и действительных прегрешений. По крайней мере, Маяковский, в проведенной среди поэтов анкете об отношении к Некрасову, с обычной развязностью сообщает, что „очень интересовался одно время вопросом, не был ли он шулером", а на вопрос о народолюбии Некрасова ответил „Дело темное".
***
Если суммировать все обвинения, которые раздавались против Некрасова и относительную справедливость которых признавал он и сам, то все они могут быть выражены одним словом: двуличие. „В стихах он проповедует жертвы и подвиги, а сам вот неизменный лейтмотив всех прокурорских речей. В стихах он пишет о чердаках, а сам живет в великолепном бельэтаже. В стихах призывает к революционной борьбе, а сам, как вельможа, ездит в карете играет в карты с министрами, проигрывая и выигрывая тысячные куши... Но серьезнее всего те нападки, которым подвергался поэт за стихотворение в честь известного усмирителя Польши Муравьева-вешателя. Эта последняя история прекрасно распутана К. И. Чуковским в его интереснейшей книге „Некрасов" (1926 г).
После покушения Каракозова на Александра II (4/IУ—1866 г.) Муравьев был призван усмирить уж не польскую, а „всероссийскую крамолу". Понятно, какая паника овладела русским обществом после такого назначения такого человека, которого даже сам петербургский генерал-губернатор называл „людоедом". И Муравьев, действительно, оправдал свое назначение:
„Обвинялся всякий: от коллежского регистратора до тайного советника включительно... Исчезнуть, провалиться сквозь землю, быть забытым— вот лучший удел, которого мог ожидать человек". (Салтыков Щедрин „Господа Ташкентцы"). Ряд литератор был схвачен, уцелевшие спешили в стихах и прозе расписаться в своей лояльности. Невольно многие задавались вопросом, что-то будет с Некрасовым, самой заметной фигурой в передовом лагере, что будет с его журналом "Современник", созданным им таким нечеловеческим трудом, 20 лет им руководимым и уже получившим два предостережения. В этих условиях массового испуга и подавленности Английский клуб, членом которого состоял Некрасов, затеял обед в честь Муравьева, и старшина клуба предложил поэту написать ему стихотворное приветствие.
Для Некрасова выбора не было т. к отклонить предложение — это значило открыто причислить себя к моральным соучастникам покушения и погубить и себя и журнал. Некрасов не был героем, он написал и прочитал стихи и, если не спас журнала, то все же сохранил хоть себя для дальнейшего служения русской литературе и общественности. Об этом то случае он и говорит в стихотворении „Неизвестному Другу":
Не торговал я лирой, но, бывало,
Когда грозил неумолимый рок,
У лиры звук неверный исторгала
Моя рука... —
Во всяком случае, с точки зрения общественной целесообразности проступок поэта, конечно, не стоит и пятой доли тех мучительных самоистязаний, которым он предавался до самой смерти.
Нет нужды скрывать от современного читателя, что и „тина нечистая мелких страстей" облепляла порой ноги поэта, что, действительно, любил он и роскошь и карточную игру, водил компанию с министрами и т. д. Но, в то же время, он, непревзойденный изобразитель бурлацкой и крестьянской голытьбы, в то же время он - редактор наиболее передового и демократического журнала „Современник".
***
Разгадка этого явления— вовсе не в двуличности поэта, не в его мнимом лицемерии, а в том, что по своему социальному облику он одновременно принадлежал к двум противоположным общественным группировкам: помещичьей и разночинной. Он вырос в отцовской усадьбе среди крепостных псарей, его отец— типичный помещик: охотник, сластолюбец и игрок. Барские замашки поэта были, таким образом, отрыжкой той пищи, которой кормил его отеческий дом в дни ранней юности. С другой стороны они являлись отражением той погони за материальной обеспеченностью, которая начала охватывать русское общество с 30 г.г. прошлого века в результате вторжения денег в старые формы натурального хозяйства. И, наконец, в третьих, они были вполне естественной реакцией на ту лютую нищету, от которой страдал поэт в первые годы своей петербургской жизни. Лишенный, за непослушание, какой-либо поддержки из дому, нередко бегавший зимой без пальто, он, по-собственному признанию, „ровно три года чувствовал себя постоянно, каждый день голодным". В эти-то годы он и получил возможность запастись на всю жизнь психологией литературного плебея. Таким образом, в нем стали бороться барин и плебей, и победителем из этой борьбы чаще всего выходил плебей. Победа плебея привела к постепенной замене прежних сотрудников „Современника" дворян - писателей—Тургенева, Герцена, Огарева и др., писателями-разночинцами: Добролю- бовым, Чернышевским и Елисеевым. Но главным и несомненным свидетельством конечной победы плебея над барином служит вся его поэзия, все его стихи—от первой строчки до последней.
***
В школах, в журнальных статьях, в общих руководствах по русской литературе стало прочной традицией изображать Некрасова певцом народного горя, при чем, под народом понимается исключительно крестьянство. В этом случае все писавшие и пишущие о Некрасове идут, так сказать, по линии наименьшего сопротивления: такие общеизвестные вещи, как „Мороз - красный нос", „Кому на Руси жить хорошо", ,,Забытая деревня". „Орина - мать солдатская“ и др. на самом деле занимают центральное место в поэзии Некрасова. Но, немало у него и зарисовок рабочего, что или совсем не отмечалось, или отмечалось вскользь.
Между тем Некрасов, по меткому замечанию М.Н. Покровского, поэт эпохи перезревшего рабовладельчества и недозревшего капитализма. Отсюда понятно, почему его пристальное внимание было обращено не только на антитезу „крестьянин и помещик", но и на антитезу „рабочий и предприниматель". Он был прежде всего певцом и другом всех тружеников, всей эксплуатируемой бедноты— той самой, которая создает чужие богатства.
***
„Столица наша чудная, богата через край, житье в ней нищим трудное, миллионерам рай“, писал 19-тилетний Некрасов, суммируя свои первые впечатления от Петербурга. Чрезвычайно любопытно, что миллион в сознании поэта уже вытесняет прежнюю „тысячу душ“.
Эти миллионные богатства и во время Некрасова создавались преимущественно рабочими.
Бурлак был первым русским рабочим, удостоившимся под пером Некрасова поэтического изображения. Под хриплые стоны вековой „дубинушки" тянул он вниз по Каме и Волге барки с многоценными грузами, постепенно вытесняемый паровой тягой. И если и без нее его положение было поистине ужасным, то при ней оно стало таковым втройне. Предложение во много раз превышало спрос, а разорявшаяся деревня выбрасывала на бурлацкие биржи все новые руки:
Хлебушка нет,
Валится дом.
Сколько уж лет
Каме поем
горе свое!
Лохмотья, лямка, растирающая до крови плечи и делающая бурлака „не краше узника в цепях", "выражающий укор спокойно-безнадежный взор“— таков первый, изображенный в стихах, русский рабочий. И, словно предвосхищая знаменитое изречение К. Маркса, что трудящемуся „нечего терять, кроме своих цепей", поэт с горечью спрашивает: „Чем хуже был бы твой удел когда-б ты менее терпел?”
Вслед за бурлаком, жертвой еще торгового капитала, смотрят на нас со страниц сочинений Некрасова и другие мученики труда, жертвы капитала промышленного. Звенят „тихий плач и жалобы детей", маленьких мучеников текстильной фабрики („Плач детей"), в синеватом воздухе примитивной типографии смутно маячат зеленые лица наборщиков („Песни о свободном слове"), „механически ржавой лопатою мерзлую землю долбит" „высокорослый, больной белорус” („Железная дорога"). Особенно мрачными чертами характеризует поэт положение этих землекопов, занятых на постройке Московско-Петербургской железной дороги.
„Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках боролись с голодом,
Мерзли и мокли болели цингой...
Грабили нас грамотеи-десятники.
Секло начальство, давила нужда“...
По окончании работ „равняльщики" не только ничего не получили за свою работу, но даже „каждый подрядчику должен остался", „стали в копейку прогульные дни., все заносили десятники в книжку— брали на баню, лежал ли больной". „Ежедневные обмены работ с дробными частями недоступны пониманию необразованного крестьянина и влекут злоупотребления со стороны „приказчиков“, доносил в своем рапорте... сам начальник штаба корпуса путей сообщения. Вычет за „лежалые" дни болезни определялся в 0 к. сер., тогда как средний размер подёнщины не превышал 15 коп. сер. Такими совершенно достоверными показаниями можно подтвердить каждую строчку „Железной дороги". „В синем кафтане почтенный лабазник, толстый, присадистый, красный, как медь", „милостиво" простил „недоимку" рабочим и даже пожертвовал им бочку сивухи, за что эти, своего рода египетские рабы, перенесенные в русские условия середины 19 в., выпрягли лошадей и с криком „ура“ покатили подрядчика на себе. Нельзя придумать лучшего образа, чтобы передать всю темноту и бессилие рабочих в цепких лапах хищника! Недаром тот же М. Н. Покровский назвал „Железную дорогу" „величайшим пролетарским достижением русской поэзии", марксистской иллюстрацией отношений между трудом и капиталом.
Так же четко изображает Некрасов взаимоотношения между всяким тружеником и всяким эксплуататором, будь то подрядчик, фабрикант, вицмундирное начальство или барин-крепостник. Только что соберет крестьянин свой урожай, как перед ним тут-как-тут „три дольщика: бог, царь и господин". Вся крестьянская жизнь сопровождается одним мучительным стоном, „где народ— там и стон". Терпеливо стонет всюду русский крестьянин. и часто колеблется поэт между отчаянием, что никогда не прорвется его многовековое терпение, и. что мужик „широкою ясною грудью (т. е. в борьбе) дорогу проложит себе".
Эти строчки-лозунги помогали оформлению революционного народолюбия, и недаром Некрасовские стихи часто находили нацарапанными на стенах тюремных одиночек. Влияние поэзии было громадным, что во многом о6‘ясняется ее общедоступностью: стихи Некрасова понятны и ребенку и темному неграмотному человеку. По меткому выражению Бальмонта, душа Некрасова „прошла сквозь строй человеческого горя, и горя не „вселенского", как заставила Некрасова написать цензура, а именно „народного", как стояло у писателя первоначально в стихотворении „Душно! Без счастья и воли“... Некрасов не был ни революционером, ни социалистом, но он, как никто, умел пробуждать в своих читателях жгучий стыд (так знакомый ему самому) перед людьми физического труда, перед теми, „чьи работают грубые руки, предоставив почтительно нам погружаться в искусства, в науки, предаваться мечтам и страстям", тот стыд, который не один десяток русских интеллигентов сделал и революционерами и социалистами. Г. В. Плеханов вспоминает, как он и его товарищи в последнем классе гимназии, под влиянием „Железной дороги", давали клятву сражаться за русский народ, и таких клятв было множество. Многие из них были вскоре выполнены...
Иди и гибни. Дело прочно,
Когда под ним струится кровь,
убеждал поэт молодежь, и та шла и гибла и своей молодой кровью закладывала и скрепляла фундамент "для будущей, свободной и революционной России.
Но влияние Некрасовской поэзии нельзя, конечно, объяснить только одним ее содержанием: одни темы, как бы они хороши ни были, еще не создают поэзии.
Тайна ее не прекращающегося до сих пор обаяния заключается в том, что Некрасов, несомненно, обладал и крупнейшим дарованием, что для своих тем он нашел и свою, некрасовскую, форму.
Опять-таки стало традиционным отыскивать в его стихах различные метрические погрешности, прозаизмы и т. д. и еще Белинский восклицал: „Что за талант у этого человека, и что за топор этот талант"! Сам поэт был чрезвычайно скромного мнения о своем даровании:
Нет в тебе поэзии свободной.
Мой суровый, неуклюжий стих!
и утешался только тем, что „все-ж они (стихи) не хуже плоской прозы".
Объективная оценка может быть примерно выражена в следующем виде: погрешности эти, конечно, есть (но у какого поэта их нет?), но если часть их может быть вменена в вину поэту, то другая, несомненно, должна быть отнесена к его заслугам. Некрасов резко порвал с господствовавшим до него стремлением к плановой благозвучности, к итальянизации русского стиха. Было бы нелепостью передавать его сюжеты стихом, изобилующим гласными, или построенным на стечении мягких и нежных „л‘‘и "н". Стих Некрасова, мускуловатый и узловатый, не стих литературных салонов, а того, что „хрипло икало, горланило, отзываясь избой или улицей" (К. Чуковский). И в этом конечно, не слабость его, а сила. Другое дело, когда он пытался писать в стиле прежней дворянской поэзии: тогда, действительно, стихи его начинали звучать, как гвозди в деревянной коробке".
Здесь, думается нам, отражение той же борьбы барина с плебеем, которую мы проследили и в личности поэта. Победа барина в жизни приводил к нравственным срывам, победа барина в поэзии— к срывам поэтическим. Но, и в жизни, и в поэзии чаще побеждал плебей, и тогда плебей поэт достигал и потрясающей силы изображения, и изумительной яркости образов (вспомните подрядчика в „Железной дороге*), и мастерского овладения звуковым материалом. Возьмите, например, такую строчку: извозчик убивает поленом лошадь:
И уж бил ее, бил ее, бил.
Разве в этом стремительном стечении взрывных „б" не чувствуется как полено полосует и полосует худые бока заморенной клячи?
Но плебей одержал и еще одну величайшую поэтическую победу: он насытил свою поэзию формами простонародней песни и свои стихи постоянно так и называл песнями. Всем, конечно, известна медлительная певучесть его стиха его любовь к многосложным словам, а порою (изредка) и частушечные размеры отдельных отрывков.
Эта своя, некрасовская, форма является, конечно, выражением все того же исконного народолюбия поэта и идет рука об руку с неизменной и высокой его гражданственностью. Все это служит порукой прочности „живого кровного союза" между поэтом и читателем, так пополнившемся численно в наши дни из тех самых классов другом и певцом которых был поэт, умерший полвека тому назад.
В. Н. Скворцов.