Давным-давно
Когда мы уехали в Москву, я шибко скучал по живительному холоду Голубого озера. Вспоминался мужик, который рассказывал мне у водопада, как вылечил здесь гниющий указательный палец.
– Теперь я не знаю, что такое простатит, – говорил другой.
– А я родила! Всю зиму тут купалась, – встревала в беседу женщина.
Вспомнились ивановцы, что, став в круг, пели гимн в небеса – вознёсшемуся Порфирию Корнеевичу.
Это были чудные люди, которые здоровались с каждым встречным, заходя в транспорт и магазин, то есть желали здоровья людям, и боже упаси при них плюнуть на землю – на святую для всех землю.
Вспоминая это, я шёл ночью по московской окраине – искать прорубь, жена плелась сзади. С ели, что росла у подъезда московской многоэтажки, на нас равнодушно смотрела освещённая фонарём сова, настоящая лесная сова, перебравшаяся жить в город.
Мы спустились мимо заснеженных голубятен к каналу имени Москвы и нашли прорубь. Добрые люди прорезали во льду бензопилой прямоугольник, уходящий от берега в глубину. В чёрном омуте вдруг всплеснулась и ударила хвостом по воде огромная рыбина. Задыхаясь подо льдом, она приплыла сюда подышать кислородом и уснула.
Я купался, но ощущения были не те, что на Голубом озере. Причём в свете луны речная вода при всплесках отливала желтизной. Не так, как на Голубом, – горстями алмазных шариков.
Мы жили в съёмной квартире, я страдал по земле. Из окна автобуса или электрички смотрел на городские лужайки, на сиротские параллелограммы между железнодорожных путей, пустующие, бесхозные, и думал: вот бы мне хоть этот кусочек! Мысленно переносил его за город, представлял на нём домик, баньку, купель.
Участки стоили баснословных денег, но мы заработали и купили.
Я приезжал вечерами на пустой участок в пойме реки у рощи. После выхлопов Москвы сумеречная земля здесь дышала запахами трав, торфа. Открывал дверь «Нивы», и от первого же вздоха кружилась голова.
Жёг сухой эвкалипт, дико разросшийся по всему участку. Пламя пожирало душистую смоляную плоть – хищно, жадно, с треском ломая зубы. Лежал у костра до глубокой ночи. Проникаясь радостным ощущением: у меня есть земля, своя земля! У меня с собой был сотовый, величиной с галошу, минута звонка – 25 рублей. Я купил две минуты. И не удержался, позвонил маме. Поражало тогда и то, что, находясь за тридевять земель в дикой местности, я мог попасть в квартиру к маме. В Казань.
В небе светили звёзды. Майя Кристалинская пела из крошечного китайского транзистора, стоявшего в траве возле уха.
Долго будет Карелия сниться,
Будут сниться с этих пор
Остроконечных елей
ресницы
Над голубыми глазами озёр…
Я слушал, лёжа на спине, глядел в небо, и казалось, что она поёт в космосе и голос летит между звёзд. Собственно, так и было, песня летела в эфире, окутывая земной шар, а транзистор только фиксировал.
В течение двух лет мы построили баню, жили в ней, а потом возвели дом. Рядом с колодцем я оборудовал незамерзающую купель – утопленный в земле сруб с двухстворчатой утеплённой крышкой. Высокая грунтовая вода здесь была прозрачной, даже лечебной. Благодаря залежам голубой глины. Когда открывал крышку при ярком солнце, вода в купели переливалась до глубины серебряными молекулами, словно была живая…
Дом, баню я строил своими руками. Благо вырос в посёлке, владел любым инструментом, а главное – деревенской плотницкой и столярной смекалкой (мебель тоже пришлось мастерить самому, на всё не хватало денег, надо было ещё отсылать в Казань: маме, больной сестре, взрослой дочери). Я очень уставал, но «живая» вода купели спасала, давала сил – во все времена года.
В лютый мороз из ада парилки я прыгал солдатиком в жидкий парящий азот. Больно раздувало артерии на шее, сердце от ужаса сжималось в ледышку! Я рисковал…
Но когда волчьи резцы впились в сердце, чтобы рвать его в клочья, аорты выдержали. Будто резиновые. Теперь на них остались только шрамы. И потому низкий поклон дорогой подмосковной земле, её ветрам и травам, её подземным ключам, несущим будто из древних преданий свои «мёртвые» и «живые» воды.
Сновидение
Вот уже который раз вижу один и тот же сон. Будто меня опять забирают в армию. Нынешнего. С артрозом и радикулитом. С белой головой.
И ловят меня на улице, ведут под руки. С обеих сторон держат, как вора.
– Вы что, ребята? – говорю. – Я уже отслужил!
А они жёлтые зубы показывают:
– Не-е-е, брат! – отвечают. – Это «нещитово».
И делают расклад, почему не считается.
Но я же не дурак, причём гордо осознаю, что не дурак, и помню, что я чист перед государством. В своё время долг стране отдал. Фуражку, ремень и погоны мальчишкам на улице подарил. Сам надел клёши и ушёл в парк Горького, в вольную жизнь.
Но те не отпускают, талдычат своё – и в загрустившем желудке у меня набухает страшная догадка…
– Ну понял теперь? – лыбятся. – Тогда ты служил как советский. А сейчас пойдёшь как капиталистический. А сбежишь – забреем в морфлот!
Я готов был рыдать. Ведь не только оторвут от благ: дадут кирзачи, шинель без пуговиц, как балахон цыганки; бегай в ней, спотыкайся по снежным сопкам с автоматом, стучи сапогами по раскалённому асфальту – тут важен сам срок! Я же старею, дорожу каждым днём, часом! Сколько раз в жизни осталось мне с женой сыграть в подкидного дурачка? Ведь забреют, и появится другой партнёр, станет под окном в позе баяниста, тасуя колоду новых атласных карт…
Нынче службу убавили на год. Это придумал старый генерал, которому ещё в бытность ефрейтором зазноба веток на башке наставила. До сих пор, говорят, срезы от ножовки на его залысинах видны. Кто сам страдал, тот поймёт… И потому сбавил тот генерал службу ровно на один год. Чтобы жёны сдюжили в одиночестве.
Но где там!
Недавно одна молодуха с ехидцей мне говорит: «Год терпеть?! – и кулак под локоть подсовывает. – Пока муж поле вспашет, а потом от рассвета до рассвета культивирует, он никакой становится. На две недели. Хоть в шкаф его вместо дверки ставь. А тут год!»
Вспоминаю её, и мне совсем дурно делается.
– А почему, – кричу, – этим – год, а мне два служить?
– Как представителю той эпохи, – бурчат.
Ох, как мне плохо!..
Но Бог есть, и я просыпаюсь…
Ещё только наполовину. Второй половиной ещё там – служу, страдаю, ревную. Наконец осознанно выдыхаю: фу-у-у!.. и опускаю ноги с постели.
Иду к крану. Жадно глотаю воду. Сажусь на корточки и курю, курю. Не верю своему счастью. Всё же есть счастье на земле – вот так проснуться!
А между тем время четыре утра.
Страна спит. Страну охраняют. Те, кому это положено.
Вздохнув с облегчением, иду досыпать.
Сладко, как в детстве, задрёмывая, с этаким злорадством думаю:
– Ну что, в армию забирать? Подходите!..
Так хочется как бы сбоку досмотреть этот сон.
Лёгкой дрёмой подманиваю. Они переглядываются, глаза злые, как у козлов, издают блеющие звуки, подкрадываются к изножью дивана.
А у меня пятка чешется, чтобы врезать! Прям, как звезда, горит!
…Это, оказывается, я опять отрабатываю на плацу строевой шаг.
Блеет под окном косоглазая соседская коза, кудахчут по утру выпущенные из ворот куры. Заливаются вперебой посреди солнечной улицы могучие деревенские петухи – чёрные, зелёные, бордовые, один другого краше.
А я всё служу Родине. Чеканю шаг. И пятка ноет.
Первая осень в Урюме*
Всю ночь шелестела за окном метель. На заборах повисли сахарные ковры. Сад стал белым, окоченевшим, и это в октябре! Затем налетел шквальный ветер, гулко катал по крыше железяку, хлопал в вышине парусами. И будто те паруса принесли неслыханное потепление! Снег растаял. Вновь зазеленела трава.
Антоновка, что лежала на земле, как просыпанный горох, обожглась снегом и стала чернеть.
Сыро. Голо и пусто. Даже ёжик пропал, что прибегал поесть из кошачьей миски. Наверное, лёг зимовать в норке. А кошки – то ли бездомные, то ли хозяйские – новосёлу не понять, лезут, тычутся лбами о ноги, вот-вот споткнёшься и упадёшь.
За огородом до самой Волги – поля. Там недавно ходили комбайны. Трудолюбивые и до боли родные, как на картинках в школьных учебниках.
Летали над пшеницей большие, серебристые на солнце орланы-белохвосты. Планировали сверху, будто косые шали. А то дозорно сидели на кочках – в рост, как высокие суслики. Смотрели вдаль. Не боясь – прямо у крыла проезжающей «Нивы». Однажды расселись на развилке дорог стаей. Как будто что-то обсуждали на своём языке. Почему они там собрались, шесть-семь крупных хищников? Может, потеряли птенца? И теперь обсуждали, кому где искать?
Как здорово летали под знойным солнцем жаворонки! Вестники летнего счастья! Мчались впереди автомобиля играючи – со смешком стригли воздух. До чего рисковые! А вокруг хлеба без конца и без края!
Теперь у опушки тихо.
И только лиса в грибном ельнике наблюдает за тобой из-за куста. Светло-рыжая, щекастая, не тощая чернобурка, каких видел зимой под Москвой, где истреблена бродячими собаками её живая пища и одни лишь помойки. Стоит у вытоптанного до чернозёма пятачка с частыми вдавышами двойчатых кабаньих копыт. Наверное, их тут подкармливают и стреляют из укрытия. Лиса смотрит пристально, не боится. Больная? И ты пятишься. Задом-задом – давишь пяткой шампиньоны, круглые и молочно-белые, как перегоревшие при вспышке лампочки. Они обмануты внезапным теплом. Как и эти семейства маслят, с удивлением вытаращившие из травы в начале ноября карие глазищи.
На перекрёстке, где летел по окаменелому, как асфальт, чернозёму, теперь грязь и ветер. Впереди, над земляничным распадком, видна между гор широкая Волга. Буксир, будто муравей с рожками, бодает-толкает впереди себя тёмную щепку. Он движется от Ульяновска на север – в сторону зимы. И всему наперекор чуть поодаль от берега – летит утлая лодка. Ныряет в волнах, как пловец брассом, – идёт сквозь осенний шквал. Стоит у руля крошечный смельчак, с ног до головы в мокром брезенте. И оттого что не слышно мотора, не слышно урчания буксира – ощущение недостаточности и тоски. Тоски осенней, затяжной. Но в этом куске Волги, треугольном, сером, будто осколок запотелого стекла, всё же ты видишь обещание лета.
Придёт весна. Её принесёт этот буксир-толкач. Прошьёт сквозь метели, как швейная машинка, по кругу глобус и выйдет снова тут – с юга, со стороны Ульяновска. Зацветут луга, как из сказки выпорхнут жаворонки. Она придёт. Посигналит. Даже тогда, когда тебя не будет.
*cело Урюм в Тетюшском районе.
Айдар САХИБЗАДИНОВ