Дальняя станция
На затерянную среди редких деревень и заброшенных лугов станцию пригородный поезд пришел с большим опозданием, поэтому на последний вечерний автобус до районного городка я не успел.
Внутри небольшого серого здания вокзала было неуютно – над грязным, разбитым в середине зала кафельным полом стоял кислый запах пива, валялись на скамейках пустые бутылки, назойливо жужжали мухи, бьющиеся бессильно в пыльные стекла окон. В углу на крайней скамейке, куда еще доставали розовые лучи вечернего солнца, приютилась дремлющая кошка с ободранным правым ухом, которое она бережно прикрывала лапой.
Я подошел к окошку кассы. Она была, конечно, закрыта. С внутренней стороны к стеклу скотчем был прикреплен тетрадный лист бумаги с расписанием поездов и автобусов. Первый автобус до райцентра должен был отойти от станции в пять утра.
С грустью я оглядел унылое негостеприимное помещение. Совсем не хотелось проводить здесь в одиночестве долгую ночь. Оставалась еще надежда на попутку, и я пошел по тропе вдоль кленовой рощицы в сторону переезда, где горел красный огонь семафора – вот-вот должен был пройти поезд.
Дождей давно не было, большие лапчатые листья кленов провисли под тяжестью пыли. В пожухлой траве по сторонам лениво стрекотали невидимые кузнечики. Справа простиралось бледно зеленеющее озимыми поле, окаймленное по сторонам липовыми рощицами, а за ним, на далекой возвышенности, виднелись скученные домики. Что там за деревня?
Я вспомнил: Тимофеевка. Километрах в пяти от станции. Там жила моя односельчанка тетя Вера Егорова, переехавшая в Тимофеевку после смерти мужа Павла Петровича. Два года назад я случайно встретил тетю Веру на станции, она приезжала на рейсовом автобусе в здешний магазин запастись продуктами. Увидев меня, запричитала:
– Хоть бы ты побывал у меня, земляк, что ли. Как уехала из родной деревни, так никто до меня и не добирался. И то сказать – несподручно в Тимофеевку ездить, в стороне лежит, за переездом…
Мне запали тогда в душу тоскливый взгляд ее бледно-голубых глаз, не смахнутая со щеки слезинка, седая прядь волос, выбивавшихся из-под знакомого мне “цвятастого” выцветшего платка.
Мысль о возможности навестить, наконец, тетю Веру и переночевать в нормальных домашних условиях взбодрила меня. Я не раздумывая обошел опущенный шлагбаум и свернул на дорогу, ведущую к Тимофеевке. Слева, вдали, уже показались огоньки приближавшегося грузового состава. Минут пять спустя его грохот заполнил все пространство вокруг.
Тимофеевка
Деревня вольно раскинулась на пологом берегу Свияги, вода в которой была окрашена в темно-зеленый цвет. С севера от холодных ветров деревеньку защищала березовая роща, казавшаяся издалека подвешенной за верхушки деревьев к низким белоснежным облакам. На окраине, в стороне от дороги на пригорке, приютилась старая часовенка, провалившаяся в землю до самого окошка. Из-под часовенки выбивался звонкоголосый, хрустальной чистоты ключ, ныряющий поспешно в прохладную глубину овражка.
Легкое волнение охватило меня в этих неспешно наступавших июньских сумерках. Отгрохотал поезд, и теперь стал слышен шорох речки, крадущейся змейкой среди густых зарослей ивняка. В дальнем конце деревни громко перекликались голосистые петухи.
У крайней ухоженной избы с резными синими наличниками старушка загоняла во двор гусей. Я подошел к ней, спросил, как пройти к дому тети Веры Егоровой. Она долго всматривалась в меня:
– Так к кому ты, говоришь, мил-человек? К тете Вере? До сей поры гости к ней не наведывались… – разговаривая со мной, она попутно отшугивала надоедливых гусей, трепавших ее подол. – Кыш, зараза, неужто за день не нахватался!.. Тебе, голубок, лучше пройти переулком через овражек… Куда лезешь, паразит!.. Как раз к ее огороду выйдешь, он первый к переулку… Нет у меня больше ни крошки!.. Да она, чай, и копается там, грядки пропалывает…Ты мне весь подол излохматил, черт белобрысый!..
Пройдя по узкой тропе через неглубокий овраг, заросший густо крапивой, лопухами и чертополохом, я вышел на зады окраинной улицы. Отчаянно стрекотали в высокой траве кузнечики, в низине за огородами громко квакали вразнобой лягушки.
Я присмотрелся к первому огороду. Он показался мне удивительно знакомым. Ухоженный, с идеально ровными, тщательно прополотыми рядами грядок. Вдоль тропы был аккуратно выложен огуречник, а справа у изгороди стоял на ножках деревянный ящик – рассадник для капусты. Огород был уменьшенной копией огорода тети Веры в родной деревне, – я хорошо помнил его, Егоровы жили недалеко от нас.
Через заднюю калитку я прошел в небольшой уютный сад, который отделял задний огород, засаженный картофелем, от переднего. В середине сада, среди переросшей некошеной травы красовались побеленные стволы молодых развесистых яблонь. В дальнем углу зеленел малинник, заросший высокой крапивой, а на противоположной стороне вдоль изгороди тянулись кусты смородины, упиравшиеся в одичавший вишняк, который так буйно разросся, что ему уже не хватало места на задворках сада и он вырвался за его пределы в переулок. В темно-зеленой листве вишни кое-где попадались тронутые раньше срока желтизной от нехватки влаги листья.
Павел Петрович
Мне вспомнилось, как в детстве мы, мальчишки, лазили в сад к Егоровым за вишней. Налитые крупные и сочные плоды так манили к себе, что мы забывали о суровом хозяине сада Павле Петровиче, от которого нам не раз доставалось, – он мог запросто крапивы-жгучки в штаны нашпиговать или ивовым прутиком от души нахлестать. В деревне его называли Полпетровичем из-за невысокого роста, хотя был он коренастым, крепким мужичком. Нрава он был веселого, вполне оправдывая свое озорное безобидное прозвище.
Полпетрович был хозяином основательным – в саду баню своими руками срубил, беседку устроил под черемухой, пчел развел. Во дворе погреб вырыл, мазанку поставил, колодец выкопал.
Еще он мне запомнился своими рассказами. Летними вечерами, бывало, завидев Полпетровича у своего двора на лавочке, мы, мальчишки, пристраивались рядышком и просили его рассказать что-нибудь. Рассказчик он был неподражаемый – артист от природы. Осматривал нас прищуренным взглядом с хитринкой, закуривал папироску и, выдержав долгую паузу, выжидая, действительно ли мы хотим слушать, начинал неторопливо очередную историю, в которой реальность была густо смешана с фантазией.
А однажды он удивил нас серьезным рассказом о войне. Нам прежде и в голову не приходило, что балагур Полпетрович был отважным фронтовиком.
– И я был озорником в детстве, лазил по садам, только не попадался, как вы, назолы…
Была у меня в молодости тяга к технике, это и отвлекло меня от хулиганства. Окончил техническое училище, права получил, но поработать шофером почти не пришлось – война грянула. Про “катюши” слыхали? Вот с ними я дело имел. Ставили мы их на трехосные “студебеккеры” – мощные были машины, их по ленд-лизу американцы нам поставляли. Укрывали установки в специальных наклонных окопах, в которые носом зарывали машины, защищая двигатели от снарядов и осколков. Для каждой установки заранее готовили несколько таких окопов, чтобы менять для повторных залпов. Одним залпом с каждой установки вырывались с ревом и огнем по восемь тяжелых или шестнадцать средних мин.
Однажды такой дали залп из двадцати четырех установок, что пехота итальянцев – их немцы впереди себя поставили – тут же в плен сдалась… Ну, кто в живых остался…
За снарядами приходилось ездить в железном кузове “студебеккеров” по ночам за сто километров в тыл зимой в трескучие морозы. Молодость спасала от окоченения, я и не простудился ни разу.
За нашей батареей немцы охоту устроили. В сорок третьем достали. От нашей части ничего не осталось, разбомбили, только полковое знамя да несколько офицеров и бойцов уцелели. Я был ранен тяжело, сознание потерял, землей меня засыпало – не сразу санитары отыскали. На меня уже и похоронку Вере отослали, а я вот выжил чудом…
Мне хорошо запомнился тот рассказ Полпетровича. Именно после него мы с приятелем стали называть его полным именем – Павлом Петровичем и дали клятву друг другу не залезать больше за вишней в сад к Егоровым.
Встреча
…Я встретил тетю Веру во дворе. Вот двор тимофеевский, весь заросший бурьяном, совсем не был похож на тот родной, всегда идеально прибранный, несмотря на полный двор скотины.
– Кто там? Неужто теленок соседский, блудня, опять залез? – услышал я глухой старушечий голос. В нем с трудом, но можно было узнать голос тети Веры.
Она сильно изменилась за те два года, что я не видел ее. Лишь глаза остались прежними. Сгорбленная, обвислые щеки, круги под глазами, испещренное морщинами лицо. Когда-то крепкая, сноровистая, улыбчивая женщина, не прочь подшутить над неловкостью своей и собеседника, стала худой беспомощной старухой с отрывистым частым дыханием. Будто высохшее дерево, надломленное пополам.
Долго вглядывалась в меня.
– Погоди-ка, погоди-ка… – Она подошла вплотную, обхватила слабыми руками меня за плечи, закачала радостно головой: – Неужто это ты? Вот так нежданная ра-дость! А мне сегодня как раз дом родной снился. В руку оказался сон-то…
Она трясла меня за руки, проводила ладонями по голове, пытаясь удостовериться, что мой приезд это явь. После каждой фразы ей надо было отдышаться.
– Вот хорошо-то, что приехал, давно своих деревенских не видела. Ну, давай проходи, посмотри мои новые хоромы… Постой-ка, – спохватилась она вдруг, – я тебе сейчас картошки сварю, пойду в погребок слажу.
Заметив, что я порываюсь помочь ей, замахала рукой. Я невольно улыбнулся узнаваемому упрямому жесту.
– Нет-нет, ты мой гость дорогой, сама управлюсь, я еще не совсем ослабла. А ты проходи, осматривайся пока.
На столбике во дворе висел старый знакомый рукомойник, – его еще Павел Петрович смастерил из жести. Налив ковшом теплой дождевой воды из железной бочки, подставленной под сток с крыши, я умылся и вытерся пахнувшим ромашками полотенцем, висевшим тут же на гвозде.
– Как мой Паша, бывало…
Оглянувшись, я увидел застывшую на месте с ведерком картошки тетю Веру.
– Летось мало картошки в кусту было, и мелковатая уродилась. Засушливое было лето, нынче бы не случилось такое…
Тетя Вера пропустила меня вперед в избу. Прошла в чулан и поставила варить картошку в кастрюльке на электроплитку.
– Печь-то летом не топлю, нет такой надобности. Газ в прошлом лете мне провести сюда хотели, я отказалась, зачем он мне – я к печке привыкла. Бывало, помнишь – полный двор скотины был, печь топила и летом, чуть ли не каждый день… Избу нашу Павел сам поставил – от фундамента до крыши, а этот дом-то купленный, старуха жила, как и я, одинокая, в город к дочери переехала, невмочь стало здесь одной. У нее тут только подтопка была, а я уговорила местного печника справить мне русскую печь, как без нее-то? Вот только побелить не успела.
В избе еще не выветрился запах свежей глины. Некрашеный пол был тщательно вымыт. У окна, выходящего на улицу – так же, как и в той родной избе, – стоял стол, накрытый клеенкой в синюю клетку, скамейка и два старинных с завитыми спинками стула. Все это мне тоже было хорошо знакомо, но прежнего уюта в этой тесной чужой избе не ощущалось. Обстановка напоминала музейную.
На чужой стороне
Пока я осматривался, тетя Вера поставила самовар. Потом молча прошла к переднему углу и помолилась на икону. Вернулась к столу с повлажневшими глазами.
– Вот так и живу. Заманила меня родственница Катерина сюда, в Тимофеевку: чего ты, мол, будешь одна куковать в родной деревне, родственников ближних не осталось. Сын на Дальнем Востоке живет с семьей, ездит редко, последний раз лет восемь назад побывал. Такая даль – не наездишься. Послушалась я сгоряча, избу за бесценок продала – вырученных денег едва хватило на эту хибару. С первого дня здешней жизни тоска взяла по родному дому, думала, со временем приглушится, да куда там… Захотела обратно вернуться, а Катерина мне на это: куда ты вернешься, где жить-то будешь? Да я, говорю, согласная на улице пожить, в служанках у кого-нибудь, да хоть в бане, только бы домой. Катерина моя слегла в прошлом году, забрала ее к себе в город дочь. Вот и осталась я тут одна. Хорошо еще, что соседка Антонина попалась сердобольная, навещает, который раз молочка принесет, а то и творожку. Она еще в силе, корову держит. Поможет мне в чем…
Тетя Вера суетилась вокруг стола, тихо приговаривая:
– Зачем только я сорвалась с обжитого места? Сейчас уж и не вернуть ничего. Пока был жив Паша – все ладно шло. Душа в душу жили, а что было плохое – забылось все. Работник он был отменный, какое хозяйство мы с ним держали в крепости. К тяжелой работе он меня старался не подпускать – сам огород вскопает, картошку опашет, во дворе и в хлеву приберется, дров принесет в чулан. И колодец под рукой. Паша к нему приладил журавель, чтобы мне легче было бадью с водой доставать. Избу новую сладили, скотины полный двор – сноровистые были, все успевали. Занялся Павел пчелами. Мотоцикл смогли осилить. Он на нем наладился и дрова, и сено возить. Живи да радуйся только…
Я не решался прерывать тетю Веру и задавать ей вопросы. Облокотившись правым локтем о стол и подперев ладонью подбородок, другой рукой она ухватилась крепко за край скамейки, то и дело опускала голову, делала короткую паузу, чтобы отдышаться – как прежде от тяжелой работы.
– Не стало Паши, жизнь остановилась. Не знала, что делать, металась загнанным зверем по опустевшей избе. А тут Катерина все уши прожужжала: надо, мол, тебе обстановку сменить, давай дом продавай и поехали в Тимофеевку, хочешь, у меня поживи, а хочешь – домишко купи. В горячке я и согласилась, думала, здесь, вдали от дома, легче будет.
Через неделю опомнилась, да было уже поздно. Как все получилось-то?.. Прожили с Пашей больше сорока лет, а пронеслись они как один день. Здесь три года живу, а кажется – всю жизнь. День что год тянется, не говорю уж про ночи… Да, чай, уж недолго осталось…
Воспоминания
Тетя Вера поставила на стол блюдо с горячей картошкой в мундире, налила в чашку молока из кувшина. Из вскипевшего самовара деревянной ложкой достала пяток сваренных яиц и опустила их в алюминиевую кружку с холодной водой.
– Яйца мне соседка Антонина поставляет. Она хорошая, вот с картошкой нынче мне помогла, воду носит из колонки, колодца-то нет во дворе, как у нас… А ты отведай яиц, сама я кур перестала держать. Пробовала я летось цыплят завести, в автолавке привозили, да они у меня все пропали, один за другим, не усмотрела. То ли украл кто, то ли хорек перетаскал, – придвинула ко мне раскрытую пачку сахара-рафинада и чайное блюдце со знакомыми голубыми цветочками. – Угощайся, других гостинцев-то нет у меня. Паша любил чаек пить из блюдца, с сахарком вприкуску.
Тетя Вера наблюдала искоса за мной, сама же ни к чему не притронулась. Несколько минут мы сидели молча. На улице уже совсем стемнело, но свет тетя Вера не включала, углубившись в свои мысли. Через полуоткрытую дверь – в избе было душновато – слышались стрекот кузнечиков, шумное чириканье воробьев, пересвисты синичек. Тихо прокрался к столу пестрый кот и уселся на коленях хозяйки, поглядывая с тайной надеждой на стол: не перепадет ли ему что-нибудь лакомое?
– Неужто проголодался, Василь Василич? Я же тебя только что молочком поила. – Тетя Вера поглаживала кота по голове, и он тихо мурлыкал от удовольствия. – Есть хоть с кем поговорить. Я ведь его с собой из дома привезла. Катерина была против: найду, мол, тебе в Тимофеевке получше. А мне не надо другого, я к Васятке привыкла, нам есть о чем с ним поговорить, он Пашу моего помнит… Я первый год, пока были силы, часто домой ездила. В избу уже новые хозяева въехали, начали все по-своему перестраивать, переделывать. Больно было на это смотреть. Половину сада повырубили, картошкой засадили, наличники в коричневый цвет перекрасили – у нас-то все синенькие были. Приду, посижу у двора на лавочке, по огороду пройдусь, повздыхаю, всплакну. Хозяева-то были не против. Заберу с собой то стул, то самовар, то посуду какую, тряпки там разные… Да разве родной дом увезешь с собой?
Тетя Вера встала, включила свет. Я подошел к передней стене, на которой в рамке висела пожелтевшая фотография. На ней – молодая пара, в которой, вглядевшись, можно было узнать тетю Веру и Павла Петровича.
– Это мы в городе с Пашей снялись. После свадьбы, перед самой войной. Повез он меня за обновками. Семья у меня была бедная, а Егоровы хорошо жили. Два брата у Паши было, работящие все, старательные. На войне оба головушки сложили. А Паша ранен был тяжело, по госпиталям до конца войны провалялся. Что я пережила, когда похоронка на него пришла… – Тетя Вера долго смотрела на фотографию. – А как радовалась его возвращению… Помню как сейчас, был разгар дня в августе, солнце пекло, уборочная шла, мы в поле с бабами работали – рожь жали, в снопы связывали да в копны укладывали, а мальчишки на тележках возили на ток молотить. И вот бежит ватага от деревни с криками: “Дядя Паша вернулся!..” У меня коленки подкосились… Как и не со мной было все. Будто приснилось…
– Ба, заговорила я тебя, – спохватилась вдруг тетя Вера. – А сам-то как? Часто бываешь в родной деревне? Мне уж, видно, не судьба…
Тетя Вера постелила мне в сенях.
– Тут свежо ночью, в избе духота. Сама-то я в сарае раскладушку себе поставила. Там мне легче, здесь задыхаюсь – не сплю, а маюсь. Кашель замучил. Ну, ложись давай, тебе рано вставать.
Она постояла еще молча, хотела что-то спросить, но передумала и вышла во двор.
Расставание
Я долго не мог уснуть. В сенях пахло ржаной мукой и сушеными яблоками. На стене висел кузовок Павла Петровича. Он с ним когда-то по грибы ходил. Иногда и меня с собой брал. Грибник он был опытный, знал все потаенные места. В моей памяти он и остался таким: с этим кузовком на левом плече, с палкой в правой руке, на которую опирался, выходя из леса.
Ночью я просыпался несколько раз – воздух был сухой, пропитанный едкой пылью и цветочной пыльцой. За стеной вкрадчиво шуршала переросшая крапива.
Только к рассвету посвежело.
Когда утром я вышел во двор умыться, тетя Вера уже шла от соседки с кувшином парного молока.
– Отведай, Антонина прислала. Молоко-то у Чернушки ее хорошее, легкое, как у нашей Вечерки, бывало.
Она вышла за ворота проводить меня.
– Передавай поклон своим, расскажи, как живу на новом месте. Так у меня все хорошо, только зимы боюсь, как я тут одна выживу?.. Посмотри там, как наш дом, чай, все переделали по-своему новые хозяева-то, – она отдышалась, кончиком платка смахнула слезинку с морщинистой щеки. – Может, поспрашиваешь, не продает ли кто домишко какой? Или уголок кто сдает? У меня есть немного денег, пенсию откладываю…
Я обещал. Тетя Вера так и не спросила, как я оказался у нее. Верила, что я ехал именно к ней, или не хотела услышать, что только случай привел меня в Тимофеевку. Мой приезд был для нее соломинкой, за которую она отчаянно хваталась. Соломинкой в невозвратное прошлое.
Побывав осенью того же года в родной деревне, я узнал, что дом тети Веры уже год пустует. Новые хозяева уехали в город, бросив его – покупателей не нашлось в пустеющей деревне. Ставни закрыты, покосился забор, в его щели пролезали блудные овцы, хозяйничая по вечерам в заросшем бурьяном дворе. Упал журавель у колодца во дворе, зарос густо сорняком огород, дикий вишняк буйствовал в саду…
Но этого разора тетя Вера уже не увидела. До зимы она не дожила. Похоронили ее в Тимофеевке, далеко от родной деревни и от мужа. Она так и не узнала, что ее родной дом свободен. Жаль, не успел ей об этом сказать, весть вселила бы в нее надежду, и она, возможно, продержалась бы до следующей весны, чтобы вернуться наконец домой. Навсегда.
* * *
…Мне часто вспоминается то расставание.
Свежее росистое утро. Я выхожу из Тимофеевки, оглядываюсь. Тетя Вера все еще стоит у ворот чужого для нее дома. От реки поднимается густая сизая дымка, обволакивая медленно крайние избы. Приложив ладонь ко лбу, тетя Вера напряженно всматривается вдаль, близоруко щурясь. Знаю, что она меня не видит, но долго машу ей рукой на прощание.
Тетюши.