На днях стали известны имена новых лауреатов литературной премии имени Максима Горького, учредителями которой являются Министерство культуры РТ, администрация Вахитовского района Казани и литературно-мемориальный музей Горького. Нынче ими стали казанские поэты Елена Бурундуковская – за книгу стихов “Учебник жизни собственной пишу” и Виль Мустафин – за многолетний вклад в литературу (номинация “За честь и достоинство”). Напомним, что первое вручение литературной премии им. М.Горького состоялось в 2003 году. Тогда ее лауреатом в номинации “За честь и достоинство” стал поэт Марк Зарецкий (посмертно), а в последующие годы – Геннадий Паушкин и Рустем Кутуй. Нынешний лауреат-“аксакал”, Виль Мустафин, из этой же славной когорты казанских поэтов, пришедших в литературу в начале шестидесятых годов прошлого века. И в то же время он всегда был сам по себе… В отличие от своих поэтических сверстников Мустафин в ту пору даже не мечтал опубликоваться. На долю таких, как он, “неудобных” поэтов в лучшем случае оставался самиздат. Лишь в конце восьмидесятых годов увидел свет его первый поэтический сборник “Живу впервые”, за ним – второй, третий… Сегодня Вилю Салаховичу уже за семьдесят, и все при нем – честь, достоинство, официальное признание. Но самое главное, что и поныне он не утратил способности удивляться собственной причастности к рождению стиха. А иначе он не был бы поэтом…
Виль МУСТАФИН
Сорочья баллада
Всяк муж достойный, являясь в мир сей,
должен посадить дерево, построить дом
и вырастить сына.
Поговорка.
Как-то в возрасте довольно невеликом
насаждали мы зеленые саженья,
оставляя нарочитые улики
пребывания земного и служенья
догмам мира: сложим дом и в нем детишек
нарожаем, суть мирскую завершая,
остальное принимая за излишек,
что карман не тяготит и не мешает
сознавать: тобою долг людской исполнен,
и теперь ты можешь вольно любоваться
с высоты уже обжитой колокольни
красотою (лет пятнадцать либо двадцать)…
За окном, пейзаж мирской разнообразя,
времена меняют краски декораций,
привнося в привычный ракурс раз за разом
незнакомые синдромы аберраций.
То навалит чернота чернее ночи,
то рассвет лучами тучи продырявит,
то закатный горизонт закровоточит,
то в зените ослепительность проявит
наше древнее надмирное светило…
Но и этого природе маловато,
что изрядно твой рассудок помутило, –
у нее совсем иная голова-то
и совсем иные мысли в голове той,
и не нашего ума ее резоны, –
ей понадобились вдруг зима и лето
(а быть может, просто нравятся сезоны)…
Иногда окно – гравюрой черно-белой –
разрисуют очертанья голых веток,
намекая, что зима взялась за дело,
заполняя пустоту оконных клеток.
А весною!.. О, друзья мои, весною
что творится на глазах у очевидца!..
(Может статься, это нечто возрастное
и мечта желает явью отчудиться?)
За моим окошком живопись творится:
грунт холста голубизны неимоверной
заполняют то ли личики, то ль лица,
то ли это только почечки на вербе…
На моих глазах природа-роженица
набухает сотней будущих листочков,
чтоб явить на фоне сини эти лица,
чтоб явить из ничего – из черной точки…
И стоишь, насквозь пронзенный синей синью,
донца глаз прикрыв ладонью от порыва,
но зрачок запечатлеет мнимый снимок,
восприняв как непосильные дары нам…
В утомлении опустишь долу руки,
отдаваясь далям горним в полоненье,
и отпустишь душу, словно на поруки
силам неба – в состояньи поклоненья.
А природа тут же милостью ответит
и жалеючи беднягу обласкает,
не оставя даже памятных отметин
от растерянности, явленной некстати.
И продолжит живописное творенье,
загустивши зелень лиственной окраски, –
ornamentum неизменных повторений
оградит твои виденья от огласки.
Словно занавес, окно завесит крона, –
плотный занавес, подвластный только ветру,
воплощая круговую оборону
от соблазнов, посягающих на веру.
В полумраке, сберегающем от зноя,
в полушепоте охраны заоконной
обнаружишь преимущества покоя
по сравненью с суетою беспокойной.
Не заметишь, как замедлятся движенья
серых мыслей, копошащихся в коробке,
и любая смена тела положенья
станет медленной, степенной, неторопкой.
Но такая жизнь продержится не долго, –
благо коротко, как коротки сезоны,
и нежданно поутру иголкой колкой
вдруг пронижет твой рассудок полусонный
солнца луч, пробравшись вовсе без помехи
сквозь прорехи постаревшей занавески, –
лето кончилось, а осени успехи
в раздирании древес довольно дерзки.
Желтизною и скукоженностью жалкой
пару дней еще продержатся растенья,
наблюдая, как одежда их на свалках
под дымами истлевает постепенно.
Но зима возьмет свое и пепел бурый,
и остатки желтизны покроет снегом,
а в окне моем проявится гравюра
черно-белая: сучки в контрасте с небом…
Все вернется на круги своя, и это
отразит в себе окна прямоугольник.
(То ли мне в сыром тумане предрассвета
примерещился дядёк – белопогонник?..)
Как положено, сезоны повторятся:
за зимой придет весна, за ними лето –
чередою заоконных декораций,
с неизменностью припева и куплета.
Но однажды на заре, весною ранней,
той порой, когда черты гравюры резки,
средь ветвей возникло нечто вроде брани,
словно кто-то их тревожил, то ли лез к ним.
Я привстал, и мне открылася картина:
две сороки, две сороки-белобоки
меж ветвей, как будто мухи в паутине,
копошились, но настырно, словно доки.
То толкнут одну из веток острым клювом,
то другую цепкой лапой раскачают,
поведеньем беспардонным, даже лютым
выражают, не скрывая, что серчают.
Что за свара?.. Отчего такая сшибка?..
В чем причина столь дурного поведенья?..
Разрешилось очень просто: я ошибся –
по неведенью людскому… Целый день я
наблюдал затем за делом пары пташек,
восхищаясь их сноровкой и силищей:
две сороки, два супруга, две “иптэшки”*
занимались созиданием жилища.
Ни обедов, ни бесед, ни перекуров –
непрерывно, как игрушки заводные.
(Если б это увидали наши куры,
то, наверное, с ума б сошли, родные…)
При закате завершалось пташье дело…
Я глядел, лучами солнца ослепленный,
и раздумывал: безумство или смелость –
в этой близости, пусть даже застекленной?..
Но закон стихии, мозгу неподвластный,
водит нас, как поводырь в полях эстетства
естества, минуя прелести соблазна,
ослепительно манящие нас с детства…
Вот вам черный, вот вам белый – пораздельно.
Ну, а этот черно-белый – целокупно.
Мы ж от лени, нам присущей, и безделья
единение приемлем лишь лоскутно.
Приглядитесь: пресловутые сороки
(из отряда воронено-черноперых)
белизною обладают, что уроки
преподносят нашей гордости… Во-первых:
все искусственно, придуманное мозгом;
во-вторых: совсем уж незачем соваться
под оглобли нaми груженного воза
(только разве что конем порисоваться)…
Было так: в интимной близости телесной,
огражденной лишь докучливостью рамы,
мы прожили – словно вечность – это лето
в ежедневных обновленьях панорамы.
Вот и села та сорока, что поменьше,
и сидела, не слезая, чуть не месяц;
означало: будет мамой та, что меньше,
тот, что больше, станет папой в этот месяц,
обретя… Сперва малюсенький комочек,
что пищал, направя клювик в выси мира.
Мама с папою – посменно – дни и ночи
изощрялись тонкий писк утихомирить,
принося в своих изысканных пинцетах
всяких-разных червячков и мошек-блошек,
а быть может, части розовой плаценты,
а быть может, и кусочки всяких крошек…
Тут уж зрак мой человечий слаб, простите,
потому как слабоват его придаток,
но поить, кормить детей, то есть растить их, –
долг родительский – на жизни всей остаток…
Маленькая шустрая сорочка,
высиженная в начале лета,
к сентябрю уж помнила построчно
все азы сорочьего балета.
К моему окошку подлетая
и владея шириной карниза,
эта балетэсса молодая
раздавала адресно сюрпризы:
то кота раздразнит до трясучки,
то меня походкой умиляет,
затрещит, как баба на толкучке,
а потом хвостом заковыляет.
Мы сдружились с этой вертихвосткой,
чем могли красотку угощали.
(Мать с отцом, режим имея жесткий,
нашему общенью не мешали…)
Но не к месту осень подкатилась, –
холода, дожди, – и наши птицы
испарились, даже не простившись, –
в чуждом духе аглицких традиций.
Ведь по-русски – надо бы обняться,
трижды почеломкать в щеки, в губы,
а потом всплакнуть и отдаляться,
медленно помахивая грубой
дланью… Но наставшею весною
снова прилетели две сороки,
третью (к сожалению, не скрою),
видно, замуж выдали в дороге –
по пути домой… Четыре года
повторялся распорядок действий
двух частиц сорочьего народа,
род продляющих. И в качестве последствий
каждый год один сынок иль дочка
объявляли писко-стрекотаньем
о рожденьи нового комочка
в неизменном месте обитанья.
Но на пятый год, и вновь весною,
эта пара, – только что вернувшись
из отлучки, – словно бы беснуясь,
стала разрывать, крушить и рушить
то гнездо, что сами сочиняли
(между прочим, с тем же самым рвеньем),
но не починяли – расчленяли,
разочаровавшися твореньем
собственным, служившим им годами
домом, где родили и растили
собственных детей, а покидали
лишь на зиму. А теперь вот мстили…
дому… Но за что? Понять не в силах,
я взирал… Покуда не отметил,
что они куда-то уносили
веточки… И сам себе ответил –
с облегченьем радостного вздоха:
где-то тут, вблизи, в соседней роще
строятся по-новой. Даже крохи
не уронят наземь… А короче:
переносят старое жилище
в новый ареальчик обитанья, –
может быть, поближе к сытой пище,
может быть, почище для дыханья.
Так ли, сяк ли, нам того не вемо,
что за мысли в их головки птичьи
нашептали гены или небо
об оценках качеств и отличий.
За полдня гнездо исчезло вовсе,
дерево оставя в непорочье
(люди тоже избы переносят,
двигают столы, шкафы и прочая).
А в июне буря налетела,
ураган какой-то, не из местных,
и упало дерево, как тело
человечье падает при вести,
что пришла пора уйти из мира…
Вот такие, братцы, повороты…
Таковы природы “майны-виры”…
Нашим разуменьям укороты…
P.S. А потом через годик, затем через два
прилетали сорочки к окну моему, –
оперившись едва, обучившись едва
и летать-то. Что надо им было? Уму
не понятно…Быть может, прародина-мать
побуждала малюток сюда прилетать?..
* иптэш (тат.) – товарищ, друг, подруга; в просторечии – супруг, супруга.