Ахат Гаффар: Спектакль для опоздавшего зрителя

Уборка из-за приближения грозы остановилась.

Уборка из-за приближения грозы остановилась. На небосводе туча уже закрыла солнце и на глазах расползалась во все стороны. Сперва где-то далеко заиграли зарницы, сопровождаемые все более оглушительными раскатами грома. Стрижи, летавшие низко, над самой водой, засуетились и вмиг исчезли.


Поднявшийся ветер сорвал с больших ворот напротив афишу, и она незнакомой белой птицей прилипла к окну кабинета Мударриса Рамзиева. “Хамза Уразаев, народный артист…” – прочитал он надпись красными буквами на ней и подумал раздраженно: “Людей дразнят. Эстрада не для страды”. Получился каламбур, ему понравилось, но тут же он вспомнил, что не эстрада должна приехать, а театр.


– Как в мясорубке, – буркнул он, здороваясь с приезжими.


– Что, что?


– Душа, говорю, как в мясорубке. Отменная пища, диетическая для тех, кто не побывал на месте председателя колхоза, то бишь, по-нынешнему, коо-кооперативной, извините, ассоциации.


Про себя подумал: “Хорошо я сказал про это… энтот… ассасияцию.” Стало легче, и Рамзиев добавил:


– Когда на жатве дождь, душа истомляется, будто на холодном полке неистопленной бани.


Складно, кажись, получилось, вон артисты засмеялись. И Рамзиеву вдруг показалось, что клубок туч пригнали именно они, как бы создавая повод оторвать людей от жаркого дела.


Тучи, подгоняемые непреклонным хозяином-ветром, клубились и надвигались, а лицо председателя, напротив, все более прояснялось. Его охватил тот сладкий трепет, который возникает в душе сельского жителя при ожидании вековечной услады – зрелища. Понимая, что такое же чувство испытывают и другие, председатель распорядился показать спектакль бесплатно, за счет кооператива.


Стало душно, как и положено перед грозой. Комбайны с недалеких окрестных полей поспешили в машинный парк. Ток опустел, напоминая поспешно покинутый гостями дом, лишь источал густой хлебный запах. До начала спектакля было еще два часа, и Рамзиев пошел домой, к истопленной, он знал, бане. Баня – она в дождь вкусна, как земляника в холодном молоке.


– Сегодня селяне отдых получают, как фронтовики передышку между боями. Поэтому нужно играть как для фронтовиков, – подбадривал молодых коллег старый артист Хамза Уразаев перед спектаклем. Подбадривал, хотя воодушевления сам не чувствовал – оно его покинуло, как покидают скворцы скворечник, который треснул и пропускает студеный ветер. Уразаева с утра мучил радикулит. Когда тот просыпается в зной или предгрозовой час, особенно бывает зол и назойлив, как голодный овод.


В эту гастрольную поездку его никто не приглашал – старика давно уже не беспокоили. Напросился сам, услышавши, потому как соскучился по дороге, по хлебным полям, по вечерам, пахнущим всем, чем пахнет этот мир, большой ли, маленький ли, не важно. Но когда на ясном лике неба появились темные гряды туч, в душе его вместе с болью в пояснице возникло недовольство: зачем это ради развлечения незнакомых людей выходить на маленькую, неудобную сцену клуба изображать сладострастного дряхлого старика, когда у него, Уразаева, нет других желаний, кроме как оторвать присосавшийся пиявкой радикулит. По дороге сюда он наблюдал, как вихри предгрозового ветра поднимали копны соломы и гоняли их по стерне, разбрасывая по соломинке. Вон и он будто остаток былой копны. Жизнь его – как щетинящаяся стерня: весь урожай уже давно собран…


Когда открылся занавес, нетерпеливое ожидание праздника, таинства сцены, накопившееся у людей за день ли или за год, взорвалось, выплеснулось в рукоплескания. Взгляды всех устремились к сцене. И лишь Мударрис Хамзиев все поглядывал на открытые настежь двери клуба.


– Шофера не успели, – с сожалением в голосе сказал он своему первому бригадиру Шарифу Муртазину, сидевшему рядом. Он имел в виду две машины, груженные пшеницей, которые ушли на хлебоприемный пункт.


– Может, еще подъедут, – ответил Муртазин.


– Едва ли. Жаль, не увидят спектакля.


– Шоферы – народ необидчивый. Их судьба – дорога.


– Судьба – судьбой… Только душа-то у всех одинакова. А театр – он всем нужен.


А в это время фары двух машин обшаривали каждую рытвину измятой дороги. Моторы с натугой урчали, под колесами их чавкало после дождя. Барсучья гора встретила шоферов неприветливо, недобро глядела на них исподлобья. Проселок, пересекающий гору, немного обсох, оттого глина стала вязкой и тяжелой, словно расплавленное железо. Машины буксовали. На самой середине горы шедшая второй чихнула три-четыре раза и заглохла. Кончился бензин – тяжелая дорога поглощала его с удвоенной жадностью. Шофер Баязит, сухопарый, длинный парень, от души выругался. Передний “КрАЗ” стоял уже на гребне горы, снизу он казался петухом, отдыхающим на шестке. Баязит поднялся туда, слил из машины напарника два ведра бензина. Когда он наконец заправил свою машину и выбрался на бровку горы, дневной свет померк окончательно. Только белые стволы берез вкось соскользнули в темноту, будто девушки в тальники у реки, испуганные чужим взглядом.


– Спектакль а-ля Барсук, – буркнул с обидой Баязит и, чтоб не дать ей разрастись, запел во всю мощь своего недюжинного голоса “Кара урман”.


На землю черным беркутом спустилась ночь.


…Перед самым концом первого акта спектакля между скамейками ловко просеменила мать Шарифа Муртазина. Пока ее взволнованный шепот дошел до сознания сына, в третьем или четвертом ряду уже расслышали его, и оттуда в зал впорхнули громкие слова:


– Счастье навалилось на Шарифа, братцы! Сегодня у него театр почище – жена собралась рожать.


Под ободряющие шутки зала Шарифа будто ветром сдуло на улицу. Шагнул он в темноту и тотчас очутился под снопом света автомобильных фар. Прыгнул на подножку машины, крикнул:


– Не глуши, Баязит! Дело есть.


– Именно для меня?


– Не моя просьба, новый человек просит. Парень.


– Что, Магсума-апа?


– Она.


– Выбрала денек! Под самый театр, а? – с сожалением протянул Баязит, но закончил без тени недовольства: – Ладно. Артистом сделаем… Интересный хоть спектакль-то?


– Интересный.


– Ну, а жизнь еще интересней. – Он покачал головой и смачно переключил рычаг передач.


Бригадир сел рядом с Баязитом и закрыл дверцу. Машина уже не щупала дорогу, а понеслась, точно оторвавшийся от стаи гусь: длинные полосы ее света, подобно широким крыльям большой птицы, колебались в синем омуте ночи. Баязит гнал в райцентр, где роддом. Впереди немо и глухо лежала Барсучья гора. В темном небе шевелились звезды, которые, говорят, помощники заблудшим, а что для Баязита, устремленного к ясной цели? Он уже не ругался даже тогда, когда колеса вгрызались в чернозем и подолгу застревали.


Зал умолк и опустел. Артисты снимали свои сценические костюмы, устало, негромко переговариваясь. Уразаев вышел на крыльцо, полной грудью вдохнул освежающую прохладу. Приподнял плечо, безвольно опустил руки. Вслушивался в самого себя, ощущая в душе чувство неудовлетворенности. Так бывало всегда, когда он чувствовал, что сыграл неудачно. Ощущение такое, будто чужой хлеб отнял и стоял в нерешительности: съесть его или не съесть? Стыд унылым осенним дождем сочился через душу и наполнял все его существо. Пусть и не заметили его вялую игру, но себя-то не обманешь.


Из переулка выскочила машина и ослепила его.


– Что? Уже закончили? – выпрыгнул из кабины Баязит. Под сердцем его тоскливо екнуло.


– Что, не успел, шофер?


– Не успел, – выдохнул обреченно Баязит.


– Почему?


– Из-за людей.


– Это хорошо, что из-за людей. Плохо, когда из-за себя… Из-за людей себя не жалко.


– Себя – да. И все же обидно, что не увидел спектакля. Ладно, во сне увижу.


Уразаеву вдруг стало жалко парня. Показалось, что минный осколок, лежащий с войны под левой лопаткой, недовольно пошевелился.


– Звать-то как?


– Баязит.


Старый артист понял вдруг, почему пожалел его. Где-то там, в прошлом, он ведь был знаком с этим парнем, видел его сейчас вместе с собой на той стороне перевернутого в мыслях времени. Дело было после одного концерта на передовой. На обратном пути, когда полуторка застряла в крутой лощине, им помог молодой солдат, шедший из тыла в свою часть. Оказалось, из госпиталя. Высокий, лицо бледное, с иссиня-черными глазами, окаймленными тенью худобы, руки вялые, но сильные, в критический момент способные на взрывной эффект. Он был немногословен, уперся плечом в задний борт машины, напряг ноги – и машина выползла из колдобины.


– Жаль, не успел, – сокрушенно сказал парень, узнав, что они артисты и только что выступили в его батальоне.


Тогда они откинули борта полуторки, поодаль на футляр баяна усадили парня и отблагодарили его целым концертом – до последнего номера своей программы. Глядя на его счастливое, озаренное благодарным чувством лицо, Уразаев подумал тогда, что, ей-богу, стоит жить, чтобы хотя бы раз увидеть и почувствовать эту выстраданную суровым бытом благодарность зрителя.


В его памяти сейчас вспышкой осветилась картина, в которой под отголосок недалекой канонады быстрыми шагами исчезал парень в длинной шинели с заляпанными грязью полами. “Жить и теперь надо так!” – вдруг подумал старый артист. Он испытующе посмотрел на Баязита:


– Погоди-ка здесь.


Баязит остался в темном зале, а Уразаев прошел на сцену. Оттуда до шофера донесся его грудной с хрипотцой голос:


– Просьба есть, братцы-артисты…


Он что-то разъяснял. Его, кажется, не хотели понять – возражали. Уразаев не умолкал. Баязит, так и не поняв, зачем его оставил здесь старый артист, уже собрался уходить. Но тут с шелестом раздвинулся занавес. Миг продолжалось безмолвие, а потом на сцене начался спектакль. Баязит сел. Один посреди множества пустых скамеек.


А Хамза Уразаев успокоился. Вернее, забылся в игре. Лишь в паузах он глухо чувствовал, как дышит в спине боль.


Он не глядел в зал. Знал, что пуст. Но знал и то, что сам он душой был вместе с одиноко сидящим, забывшим про усталость парнем. На то и душа человеческая, чтобы полниться знакомыми и незнакомыми людьми…

+1
0
+1
0
+1
0
+1
0
Еще