В общежитии тихо, все спят. Немногие заняты тем, что пишут дипломные работы. Некоторые готовятся к пересдаче госэкзамена. Тихо зудит компьютер, Азат набирает текст на клавиатуре. За окном уже рассвело, но в комнате еще полумрак, и поэтому горит настольная лампа. Азат взъерошен, не спит уже вторые сутки, и сегодня тоже не будет спать – с утра на работу, понедельник. Его, сутулого парня в нелепых очках, приняли недавно продавцом-консультантом в магазин оргтехники. Он слишком зажат, застенчив, чтобы найти себе место выгоднее и лучше. Но Азата это не огорчает, ему после окончания университета предлагают на несколько лет уехать за границу работать по специальности. У него все получится, он потихоньку наладит свою судьбу. “Прорвемся!” – уверен Азат.
…Тихонько постучали. Поначалу испугавшись, Азат долго прислушивался к шорохам за дверью. Там, казалось, кто-то нерешительно переминался с ноги на ногу, будто извиняясь, что пришел в неурочный час. Он спросил: “Кто?” Прошло несколько секунд, и, наконец, послышалось неуверенное: “Азат, это ты?”
За дверью стоял отец, немного постаревший и осунувшийся, но все еще бодрый.
– Это я, сын, – сказал он просто, без привычной гнетущей серьезности в выражении лица.
На долю секунды замешкавшись, Азат выдавил из себя дрогнувшим голосом:
– Привет, папа.
Он сам ощутил, как в этих словах прозвучало что-то неуловимо трусливое, отчего еще больше стушевался. Он уже ждал, что отец начнет привычно выговаривать, отчитывать, но тот осторожно прошел в комнату, словно непрошеный гость, сложил на пороге две огромные сумки, задержался, неуклюже снимая полушубок и, не найдя, куда его повесить, замер, вопросительно глядя на сына. Странное, несвойственное отцу поведение удивило и еще больше напугало Азата, поэтому он не сразу сообразил взять полушубок и повесить во встроенный шкаф. Затем, избегая встречаться глазами с отцом, он стал прибирать, хотя порядок в комнате, как всегда, был идеальный. Не находя нужных слов, Азат спросил:
– Кушать хочешь, папа?
– Поедим, – согласился отец.
Отец принялся ворошиться в сумках, выставляя на небольшой стол банки с еще неостывшей вареной картошкой, пельменями, завернутые в платок эчпочмаки.
Как это принято в деревне, ели молча, сосредоточенно пережевывая пищу. Азат невольно вспомнил, как, бывало, ел с отцом за одним столом. Во время еды ему обычно хотелось поговорить с ним о чем-нибудь, но тот, казалось, не замечал его.
Отец Азата – деревенский мулла, сухонький человек лет пятидесяти, с высоким лбом, ясными, спокойными глазами. Он редко говорил с сыном. Если не был занят своими прямыми обязанностями или делами по хозяйству, предпочитал смотреть телевизионные новости, читать Коран или другие редкие, иногда странные книги – и в это время никто из домашних не осмеливался к нему обращаться. Все в его доме – работа, дела, хозяйство – аккуратно укладывалось в ровную реку времени; слова произносились степенно, жесты производились чинно. Несмотря на добротное хозяйство муллы и его частые поездки по районам, в селе бытовало мнение, что он – человек, отдаленный от мира…
Жена и дети муллы были послушны ему. Азат помнил, как неслышно, с благоговением из кухни появлялась мать, чтобы подать кушанье или чай, а затем так же неслышно исчезала. Атмосфера почтительной молчаливости, ограниченность замкнутого круга “дом – школа – работа – дом”, постоянно серьезный и не терпящий возражений отец тяготили юношу, подавляли его волю и стремление к чему-либо. Иногда казалось, что так будет вечно. Лишь после долгого и скучного дня, перед сном Азат мечтал о поступлении в университет, о городской жизни, о чем-то новом, более широком, интересном. Интуитивно чувствуя нежелание отца отпускать его на учебу в город и не веря, что это может случиться, Азат, наперекор собственным страхам и сомнениям, прилагал максимум старания в учебе. Поставив себе, казалось бы, недостижимую цель, он с завидным упорством постепенно преодолевал препятствия на школьном поприще. Догадываясь по слухам о слабости школьной программы и недостаточном профессионализме педагогов, Азат старался в любое свободное время заниматься дополнительно. Однако отец реагировал сдержанно, если Азату удавалось занять место на районной олимпиаде. “Так и должно быть” или “Для моего сына это в порядке вещей” – говаривал он, причем делал особое ударение на слове “мой” – упор ставился как бы на том, что сын не вправе ронять престиж родителя, а потому обязан быть лучше других.
В начале того года, когда Азат должен был окончить школу, в доме Миннулиных стало неспокойно. Азат стал суетливее, работал на подворье плохо, отвечал невпопад, и в его взгляде отец стал замечать признак непокорности – нечастый, но плохо скрываемый. Рамзия, жена муллы, вдруг стала заметно угодливее перед мужем. Только младшая дочь оставалась ко всему равнодушной – ходила в сельскую школу, работала по дому, ложилась спать, невидимая, тихая.
– Погляди, Габдрахман, все соседские дети едут учиться в город, – сказала однажды перед сном Рамзия, сразу взяв умоляюще-просительный тон. – Пора бы и нашего отправить…
– Ты что это? – спокойно и осуждающе произнес муж. – Завтра он уедет из дома, а послезавтра забудет про нас. Что его ждет в городе? Я всю жизнь живу здесь – не жалуюсь, отец мой жил здесь, и дед тоже здесь родился, никто не жаловался.
– Разве тебе не хотелось бы, чтобы сын на мир посмотрел, стал кем-нибудь?
– Станет. Женится. У нас большое хозяйство, можно жить припеваючи, грех жаловаться. Будет жить здесь, на земле своих предков. Что ему Казань далась? Игрушки все это! – продолжил сурово мулла. – Что университет? Деньги платить надо, а их нет, да и были бы, за что их отдавать?
– Деньги у тебя есть…
– Рамзия, – недобро понизил голос мулла.
– У тебя и брат есть в Казани, он ведь может помочь, и денег не надо, все же профессор в университете…
– Рамзия! – прикрикнул мулла гневно, чем напугал жену.
В соседней комнате проснулся Азат, с неожиданным, несмотря на сон, пониманием прозвучавшего за стеной гневного отцовского крика. Мать поддерживала Азата. Сестра в своей комнате тоже проснулась, но, повернувшись на другой бок, тут же уснула вновь.
Старшего брата Габдрахман хорошо помнил, но старался не вспоминать о нем, а если вспоминал, то с неудовольствием. Сорок лет назад брат наперекор планам отца (тоже сельского муллы) уехал учиться в город. С тех пор жил в Казани. Несколько раз он приезжал мириться с отцом, но отец, едва тот переступал порог, гнал сына со двора. С тех пор связь между семьей и старшим братом прервалась, и лишь немногое со слов знакомых или других родственников, бывавших в Казани, было известно о судьбе брата. Точку зрения отца Габдрахман, воспринимая как истину, разделял и о брате вспоминал без теплоты. Более того, когда стали доходить слухи об успешной научной карьере брата, его авторитетном положении в обществе, Габдрахман стал думать о нем с еще большей неприязнью, поэтому-то и разгневался сейчас на жену.
Но желание Рамзии отстоять лучшую долю для сына отнюдь не ослабло. Втайне жалея себя и свою участь, иногда с завистью поглядывая на соседок, у которых мужья были хоть не столь хозяйственны и успешны, но зато не столь суровы, как Габдрахман, она чувствовала растущее в душе возмущение. В своей жизни эта невзрачная женщина совершила всего лишь один сознательный поступок – вышла замуж, во всем остальном за нее решали другие. Сначала родители, потом муж. И вот она решилась на отважный шаг вопреки воле супруга – отправить сына на учебу в город. Задавшись этой целью, мать исподволь морально готовила сына. Она предупреждала, что ему придется жить одному в общежитии, вступить в противостояние с отцом и стоять на своем до конца. Сын был полон решимости.
Когда в апреле супруг отлучился по делам в соседний район, Рамзия отыскала в Казани его старшего брата и попросила того помочь Азату с поступлением в вуз и с общежитием. Фарит не просто помог, а сделал все от него зависящее и даже на все лето приютил племянника в своей квартире, когда Азат в июне, вдрызг разругавшись с отцом и даже получив от него затрещину (что случилось впервые), приехал из села в город. Долго рассказывать, что происходило в доме Миннулиных после отъезда сына, но спустя полтора года Габдрахман оставил в покое жену, вдоволь настрадавшуюся из-за своего “самодурства”, и несколько успокоился. Еще чуть позже муллу стали замечать задумчивым чаще обычного, к тому же нередко унылым, а иногда он ко всеобщему изумлению беспричинно был излишне раздраженным.
Азат домой ни разу не приехал с тех пор – боялся отца. Мать, изредка навещавшая его (муж вскоре разрешил помогать сыну продуктами), ничего о домашних событиях не рассказывала, а об отце старалась не упоминать даже косвенно. Так Азат и прожил три года, не думая и не вспоминая о нем…
И вот этот внезапный приезд. Заметив скованное поведение отца, сдавленность в голосе, Азат понемногу осмелел – чему сам успел удивиться, это ощущение оказалось ново. Отец ел молча, но невнимательно, словно думал о чем-то безнадежном. Его обычно ясные, спокойные глаза остекленели, уставившись в одну точку. Жевал он не как обычно – тщательно, смакуя пищу, – а монотонно и машинально, локти положил на стол и склонился над тарелкой, отчего стал казаться совсем маленьким. Вдруг, кивнув поочередно на компьютер и телевизор, спросил:
– Откуда это?
– Купил в кредит два года назад, – ответил Азат, отметив в своих словах, к собственному удивлению, нотку гордости, – а телевизор подарили.
– Как так?
– Подарили, – повторил Азат.
– Кто подарил? – переспросил отец. – Телевизор – вещь недешевая.
– Дядя.
Отец замолчал, обдумывая что-то. Потом он отложил тарелку, достал из сумки термос и разлил в кружки чай, но вдруг передумал и перелил обратно в термос.
– Стало быть, общаетесь, – констатировал отец. – Часто видишься с ним?
– По воскресеньям, он собирает у себя гостей на ужин.
Отец помолчал недолго.
– Пойдем, прогуляемся, воздухом подышим, – неожиданно предложил он. – Покажешь город, а то я до самого общежития проспал в машине, поскольку вчера поздно лег.
– Утро же. И готовиться надо, – вяло возразил Азат.
– Ничего. Успеешь. Я недолго буду, сегодня же уеду. Утром должно быть безлюдно, так лучше.
Обрадованный намерением отца не задерживаться в городе, Азат не стал предпринимать попыток к сопротивлению. Быстро оделся, прихватил телефон и даже причесался. Не было и восьми, когда они вышли на улицу. Отец сразу как-то переменился. Выпрямился, чуть задрал подбородок, локти слегка прижал к бокам, посерьезнел. Казалось, он чего-то ждал от города, чего-то неприятного, а город еще был окутан безветрием и тишиной. Ни прохожих, ни машин. Так как идти было с полчаса, до центра шли пешком. Переговаривались изредка, точечно, будто нащупывая твердую почву для разговора.
Азат целенаправленно любовался скудной городской природой: деревьями в дутых белых покровах, мерцающим снегом. Он пытался припомнить понравившиеся стихи о Казани, случайно встреченные им в Интернете, но тщетно. Припомнилась лишь одна строчка: “Рыхлые вафли снега на козырьках подъездов”. Иногда он поглядывал на отца – тот как-то напряженно держал осанку. Поглядывал по сторонам на парадные магазинов, витрины, неоновую рекламу. Здания, казалось, особо привлекли его внимание. Видно было, что реставрация на современный манер производит на отца тягостное впечатление.
Габдрахман до этого был в Казани однажды со своим покойным отцом лет тридцать назад. У того к городу и его жителям было негативное отношение, и Габдрахман выработал такое же. Отец умер, но Габдрахман во многом копировал его поведение, принципы и даже привычки.
Сейчас, шагая по обледеневшему тротуару, он думал о том, как изменился город с тех пор: стал громоздким, внушительным, цветастым и вместе с тем свежее, но почему-то Габдрахману от этого было неприятно и даже чуточку обидно. По дороге, гудя странной, нелепой музыкой, промчалась незнакомая, судя по всему, дорогая машина. Габдрахману почему-то с тоскою вспомнилось, как когда-то в деревне парни с хвастовством проносились верхом на колхозных лошадях, гремя бубенчиками, мимо девчат.
Сколько себя помнит, он всегда жил с надеждой на то, что все станет лучше. Что когда-нибудь изменятся люди, нравы. Он видел порядок и обустройство мира, каким мир обязательно должен быть и в результате станет. Но вот он уже стареет, и все меняется, но только не так, как он это видел. Нравы не меняются, люди не становятся лучше. Время все куда-то торопится, спешит, увлекая за собой людей. Это время не помнит о том самом главном и важном, о чем помнил Габдрахман, но что он не мог выразить в словах, уложить в систему. Он чувствовал: что-то рушится. И вот даже сын, которого он так любил и надеялся когда-нибудь получить от него поддержку – бескорыстную и обязательно духовную, – теперь не хочет быть рядом с отцом. Габдрахман простил сына, но в душе его вдруг взросло несогласие. Прощение им сына – своей мягкостью, нежностью, родственной близостью, неявно, каким-то необъяснимым образом подрывало основу его суровых, порой ортодоксальных убеждений. От тоски по сыну, от вдруг проснувшегося сочувствия к жене, под нажимом противоречий, внутреннего несогласия и закравшихся сомнений Габдрахман не отказывался от прощения сыну, но чем больше он противостоял, тем больше, казалось ему, уходил с пути, которым шел всю свою жизнь. Габдрахман впервые почувствовал страх.
– Что тебе здесь, Азат? Чем город лучше? – заговорил он, когда они добрались до центра. – Погляди, здесь все чужое, и люди чужие, темные.
– Как же, – протянул сын, – не темнее сельчан. Наши деревенские – невежи, они грубы. И город вовсе не чужой – столица татар.
Габдрахман интуитивно чувствовал, что Азату безразлично, столица всех татар Казань или нет. Он подозревал, что сын намеренно давит на патриотизм.
– Может быть, – тяжело согласился Габдрахман, – но это не то. О корнях здесь не помнят. Здесь ты станешь никем – безродным, бездушным, серым гражданином, как и все городские.
– Ну почему же? – возразил Азат и добавил с неприкрытой иронией:
– По мнению дяди, здесь даже больше помнят о корнях, нежели в селе. Тут на каждом культурном собрании только и делают, что громко говорят о великом наследии татарской нации…
– Это кто тебя так научил? – удивился Габдрахман, не помня, чтобы Азат интересовался чем-то еще, кроме любимой физики. – Не Фарит ли?
– А мне нравится, как он мыслит.
– Ну и как же?
– Многим не нравятся происходящие перемены, и они пытаются тянуть назад, в то время когда другие развивают, вытягивают вперед параллельно изменчивым условиям мира, это они создают культуру и наследие, это они делают нацию крепче, сильнее, богаче. Погляди, отец, на город: то, что не развивается, – гибнет. Город жив, нов, есть чем гордиться – это лицо! – сын незаметно для себя втянулся в жар собственных слов. – Нельзя смотреть в себя. Необходимо перенимать новое и полезное, изучать, сотрудничать, расти.
На улице Баумана миновали “MacDonald’s”, подошли к перекрестку. Азат предложил попить чаю в кафе, Габдрахман согласился. Они зашли в двухэтажное здание с вывеской “Дом чая”, поднялись на второй этаж. В самом углу столик занимали две модно одетые девушки, у окна сидела кучка парней.
Пока Габдрахман обдумывал происходящий у них с сыном разговор, Азат заказал чай и пирожные. Габдрахман удивлялся про себя: почему раньше не разговаривал с Азатом? Почему для него так неожиданно то, что Азат имеет свою точку зрения, пусть даже в какой-то степени навязанную Фаритом? Габдрахман заметил, что Азат изменился, стал энергичнее, подвижнее. Плечи старался держать прямо и хотя по-прежнему сутулился, но уже не так сильно. Неяркий желтый свитер с зеленым кельтским узором делал сына чуть светлее. Только нелепые очки в толстой оправе остались те же и все так же придавали сыну глупый вид книгоеда.
– А как же корни, нравственность, родители? – спросил Габдрахман у сына, как у равного себе. – Или ты считаешь, что все идет как надо?
Не находя ответа, Азат долго смотрел перед собой в чашку.
– Родителей надо уважать, – пробормотал он.
Это прозвучало неуверенно и заученно. Габдрахман на мгновение ощутил точку опоры, словно прилив уверенности в своей правоте вот-вот мог наступить.
– Вот как? – спокойно произнес он, неспешно взбалтывая ложкой чай. – Плохо же тебе это объясняет Фарит.
– Да нет, папа, дядя часто настаивает, чтобы я ездил домой, – возразил Азат так, как будто сознался в чем-то нехорошем.
– А что тогда не приезжал?
– Не мог, – соврал Азат, но вдруг передумал и, склонив голову, добавил виновато:
– Не хотел.
Мулла почувствовал холодок в груди. Как получилось, что сын не хотел думать и помнить о нем? Он уже едва сдерживался, чтобы не сорваться, но, поняв, что только усугубит ситуацию, заставил себя успокоиться. Он не может без сына, а вот сын может без него – это было горьким открытием, горше которого мало что может быть.
– Я люблю тебя, отец, – вдруг тихо произнес Азат, ссутулившись и наклонившись над столом больше обычного, – прости меня.
И Габдрахман понял: все еще может быть, если жить глядя вперед. Несвойственные ему нежность и умиление наполнили его грудь, и он под влиянием этого, быть может, самого благодатного настроения успокаивающе положил руку на плечо сына и предложил:
– Сегодня воскресенье, сынок? Может быть, возьмешь меня с собой в гости к Фариту?
Булат ШАКИРОВ.