Суд

Имя казанца Николая Павловича Соболева знакомо читателям “РТ” по циклу опубликованных его воспоминаний о пережитом в ГУЛАГе, куда он попал вследствие необоснованной репрессии.

Имя казанца Николая Павловича Соболева знакомо читателям “РТ” по циклу опубликованных его воспоминаний о пережитом в ГУЛАГе, куда он попал вследствие необоснованной репрессии. Недавно Николаю Павловичу исполнилось 80 лет, с чем мы его поздравляем и желаем доброго здоровья на многие еще годы.


Предлагаем читателям еще одну главу суровой одиссеи Соболева.


С июня 1942 года по 15 января 1943-го (еще до суда) мне пришлось хлебнуть “прелестей” гулаговской жизни в Орском лагере Оренбуржья (тогда Чкаловской области). В течение трех месяцев после полугодового пребывания в камере предварительного заключения мне пришлось махать ломом и киркой на добыче камня в огромном карьере. Что и говорить – работа была еще той, про которую говорят, что от нее кони дохнут. А после карьера “посчастливилось” еще три месяца разгружать полувагоны грузоподъемностью шестьдесят и более тонн от медеплавильного шлака. Отбивать на ветру при 30-градусном морозе примерзший к стенкам шлак – занятие, прямо скажу, не из приятных. Особенно если на тебе лишь замызганная фуфайка, а на ногах чуни и силенок – с воробьиный нос, поскольку я к тому времени уже представлял собою форменного доходягу. Эти испытания, необоснованно выпавшие мне, тогда девятнадцатилетнему сельскому пареньку, на всю жизнь оставили в душе горькую отметину…


С пеной у рта мне часто приходилось доказывать своим бригадникам по работе, что я еще не осужден и нахожусь в лагере, не имея вынесенного судом срока, поскольку самого суда еще не было. Не верили, утверждая, что подобного не бывает. А вот было!


В середине января 1943 года мои лагерные муки закончились – меня этапировали в Чкаловскую областную тюрьму. Однако на смену физическим мукам пришли не менее горькие душевные: ни на час не оставляли тяжкие думы о том, что со мной будет, что ждет впереди.


Через два месяца последовало этапирование в Бугуруслан, а оттуда на изможденной лошаденке повезли меня в родное село Секретарку Чкаловской области, расстояние до которого было не менее восьмидесяти километров. Везли меня как государственного преступника – под охраной двух конвоиров с винтовками. В пути часто останавливались, чтобы и лошадку подкормить, и солдаты не прочь были лишний раз погреться чайком. При этом и мне кое-что перепадало от хозяйки принимавшего нас дома – кружка молока с ломтем хлеба, вареная картошка…


В Секретарку, бывшую райцентром, приехали глубокой ночью, и меня определили в ту же холодную камеру предварительного задержания, где я уже отсидел два месяца после ареста 23 декабря 1941 года. Камера, как и тогда, при аресте, оказалась не безлюдной, в ней находилось человек восемь, и все не знакомые мне. Я тут же лег на голые нары, подложив под себя грязную, изношенную телогрейку, которую выдали мне в Орском лагпункте взамен украденного пальто.


При самом богатом воображении камеру нельзя было назвать уютной. Стены ее никогда не видели побелки, потолок от обильного курения прокопчен до черноты. Дощатый пол сроду не мылся, разве что раз в полмесяца подметался. Маленькое оконце под потолком, забранное решеткой, не имело форточки, и воздух был тяжел от дыхания людей да от пронзительно вонючей параши, стоявшей возле двери.


Права получать передачи, как и права на свидания, я был лишен. И когда кто-то из сокамерников получал передачу, я ничего не мог с собой поделать: как голодная собака, судорожно глотая слюну, неотрывно смотрел, как счастливчик ест, и иногда удостаивался подачки.


Дни тянулись мучительно медленно и казались невероятно долгими. Так в этой камере миновала вторая половина марта, прошла и большая часть апреля. С наступлением весны в обители нашей стало теплее, а выходя на прогулку, мы с наслаждением вдыхали теплый апрельский воздух и слушали возбужденный гомон грачей, вивших гнезда на макушках тополей, ив и ветел, росших по берегам безымянной речушки.


Суд по каким-то неведомым мне причинам вновь и вновь откладывался. Наконец, 30 апреля в девять утра меня вызвали без вещей на выход. Поднявшись с нар и переступив порог камеры, я онемел: передо мной в форме сотрудника НКВД стоял… мой бывший одноклассник Гена Захаров! Он-то и должен был вести меня до здания районного нарсуда, где состоится заседание по моему делу. Рядом с Геной стоял его напарник, мне не знакомый. Придя в себя, только собрался сказать ему радостно “Здравствуй!”, как он свинцово-казенным голосом громко скомандовал: “Руки назад! Идти, не отставая от переднего конвоира!” Невольно вздрогнув от зычности его голоса, я отвел руки за спину и зашагал за незнакомым конвоиром.


Захаров сильно возмужал, раздался в плечах, раздобрел лицом. Глаза его навыкате смотрели на меня сурово и отчужденно. Он и в школе выделялся среди нас, сверстников, крупной фигурой и физической силой. Форма энкавэдэшника, надо сказать, ему явно шла.


По пути в нарсуд я невольно вспоминал отдельные эпизоды школьной жизни, когда мы вместе с Генкой “солили” уроки, допоздна гоняли в школьном дворе футбольный мяч, устраивали разного рода проказы… А сейчас он с винтовкой наизготовку вел меня в суд, время от времени выкрикивая: “Подтянуться! Шире шаг!” Но не мог я никак прибавить шагу – семнадцать месяцев лагеря и тюрьмы истощили мои силы. Высокий и страшно худой, в грязных лагерных штанах, больших не по размеру кирзовых ботинках, подошва одного из которых отстала и хлопала, я еле передвигал ноги.


Вот, наконец, и здание суда, старое, скособоченное. Через подслеповатые сени меня завели в небольшое помещение, где стояло несколько обшарпанных скамеек, и указали сесть на одну из них. Проморгавшись от предательски набегающих слез, я увидел впереди длинный стол, покрытый зеленым сукном, и трех сидящих за ним человек – женщину и двух мужчин. Вглядевшись, в одном из них я с ужасом узнал своего бывшего учителя истории Леонида Ильича, молодого, симпатичной внешности мужчину. На лбу у меня мгновенно выступила испарина, я готов был провалиться сквозь землю от стыда перед Леонидом Ильичом: его недавний ученик – преступник! Мало того – в женщине я узнал Галину Ивановну Стуликову, секретаря райкома партии по идеологии, приходившуюся родственницей мужу моей родной сестры!


Сидевший между ними пожилой мужчина – председатель суда – взял со стола колокольчик, тряхнул им и торжественно объявил, что выездная сессия Чкаловского областного суда по делу Соболева Николая Павловича объявляется открытой. Назвав себя и сидящих по бокам от него членов суда, он начал читать вслух обвинительное заключение. В зале больше никого не было, кроме застывших у двери конвоиров и пишущей чернильной ручкой за столом сбоку женщины средних лет – секретаря суда.


Я старался вникнуть в смысл произносимых председателем слов и ничего не понимал – в висках больно стучали непрерывные молоточки. Закончив читать, председатель велел мне встать. Я неуклюже поднялся. Он снял очки с носа и, вертя их в руках, спросил меня:


– Вам понятно, что вы обвиняетесь по статье 58, пункт 10, за антисоветскую пропаганду, выразившуюся в восхвалении немецкой военной техники и неверии в нашу победу над врагом?


Я растерянно молчал. Тогда председатель суда грозным тоном продолжил:


– Вы вели антисоветскую пропаганду среди колхозников в селах, где бывали, работая налоговым инспектором. Следствием это установлено и доказано. Вам ясно?


С трудом сглотнув подступивший к горлу комок, я глухо произнес : “Да” и, помедлив, добавил: “Я этого не говорил”. Последние слова не понравились судье, и он резко повысил тон: “Следствием доказано, что говорили!” После чего решительно встал, и суд удалился на совещание. Я же остался сидеть на скамье, с трудом начиная осознавать, сколь серьезная угроза нависла над моей головой. Все месяцы досудебного заключения я был твердо убежден, что произошла какая-то страшная ошибка, что я ни в чем не повинен, что на суде эта ошибка выявится и будет исправлена.


Через пять-семь минут члены суда вернулись в зал, и женщина-секретарь на ходу громко приказала: “Встать, суд идет!” Председатель стал оглашать приговор. Мне дали восемь лет лишения свободы с последующим поражением в правах на пять лет. После заключительной фразы, что приговор вступает в силу немедленно и срок моего наказания исчисляется со дня ареста, судья распорядился, чтобы конвоиры взяли меня под стражу и препроводили в камеру предварительного заключения.


Триста метров, отделявшие здание суда от КПЗ, я прошагал, механически переставляя ноги и не видя ничего перед собою. Очнулся от крика, в котором узнал голос отца. Он кричал мне, что добивается со мной свидания.


– Не разговаривать! – сердито заорал на нас Захаров.


Не помню, как оказался снова в прежней камере. Помню лишь, что, рухнув на нары, я горько навзрыд заплакал от чувства безысходности и несправедливости, разрывавшего мне грудь…


На другой день мне было разрешено короткое свидание с отцом. Он принес мне еды, льняную рубашку-косоворотку да костюм, от которого я отказывался, говоря, что в лагере у меня его отнимут или украдут, но отец настоял на своем. На прощанье мы с ним обнялись и расцеловались, и за ним закрылась дверь. Больше я не видел его никогда, он умер, пока я “тянул срок”, о чем я узнал лишь после освобождения.


Все последующие дни я мучительно думал: кто меня оклеветал? Вновь и вновь перебирал в памяти подробности своих поездок и встреч в колхозах с людьми, разговоры с ними. Ответа не находил. Но однажды на прогулке во дворе тюрьмы меня словно током пронзило: я вспомнил! Вспомнил неожиданную и короткую встречу в селе Татарский Кандыз с начальником районного НКВД капитаном Николаевым. Состоялась она на тамошнем базаре у воза колхозника, продававшего тушку барана. Я подошел в тот момент, когда Николаев торговался с продавцом, требуя уменьшить запрашиваемую сумму. Тот не соглашался. Я, оказавшись при деньгах, не раздумывая, протянул колхознику названную им сумму и заполучил вожделенную тушку. Кабы знать, чем обернется мне мое легкомыслие! Уходя от воза, я услышал негромко произнесенные Николаевым слова:


– Сопляк, ты еще пожалеешь!


До сих пор не знаю подробностей того, как капитан Николаев “сшил” дело на меня. Не случайно, наверное, то, что до суда, где мне наконец было предъявлено обвинение, промыкался я целых семнадцать месяцев.


…Много воды утекло с тех пор. Позади большая часть жизни, которая вышла, по всем законам природы и бытия, на свою финишную прямую. Подводя итоги ее, стараюсь следовать библейской заповеди о прощении врагов своих. Только до сих пор иной раз приснится вдруг тот человек, произносящий мне вослед:


– Сопляк, ты еще пожалеешь!..

+1
0
+1
0
+1
0
+1
0
Еще