Десять лет назад умер Евгений Евстигнеев. Артист, о котором нельзя сказать: “Он был выразителем идей такого-то поколения”. Или: “Он в такие-то годы был в моде”. Нет. Он был вне моды и не принадлежал ни одному из поколений. Он принадлежал всем.
Давным-давно, лет двадцать назад, одна московская газета предложила мне сделать интервью с Евгением Евстигнеевым. Я была начинающим журналистом и по неопытности ничего не боялась. Это интервью было у меня первым. Без всякого смущения я позвонила Евгению Александровичу домой и попросила встретиться. “А вопросы будут интересные или как у всех?” – поинтересовался он, и тут до меня дошло, что это он у меня первый, а я-то у него – Бог знает какая. Но я храбро ответила: “Придумаем что-нибудь новенькое”.
Это было до разделения МХАТа на “доронинский” и “ефремовский”. Театр работал в новом своем здании на Тверском бульваре – стеклянном, холодном, пустом. Наверно, потому, что был выходной. (Значит, Евстигнеев пришел из-за меня?) Встретились мы в вестибюле и поднялись в его гримерку. Там было чересчур аккуратно, ни одной лишней вещи, и как-то пусто: гримировальный столик, диванчик, вешалка. У многих актеров обычно висят фотографии, набросан грим. Здесь этого не было. Не было ничего, что указывало бы, кто здесь обитает. Я повесила на вешалку свой плащ, а Евгений Александрович раздеваться не стал. То ли потому, что в комнате было холодно, то ли в расчете на то, что мы поговорим быстро. Говорили мы два часа, он честно, но без воодушевления отвечал на мои вопросы. Я видела, что ему неинтересно. Отреагировал он только когда я сказала, что помню, как он играл сразу две роли – Куропеева и Муровеева в “Назначении” Володина (это был мой первый детский поход во взрослый театр). “Я и не подозревал, что вы такая старая”, – улыбнулся он и снова заскучал.
Интервью удалось не очень, но его напечатали. Винила я исключительно себя. Но вот недавно я прочитала книгу Урмаса Отта. Он подробно анализирует свое телеинтервью с Евстигнеевым и пишет, что это был для него трудный экзамен. Сам Отт оценил его как провал.
Что же это такое? Евстигнеев, так глубоко, откровенно раскрывавшийся на сцене, в разговоре с собеседником был краток и невыразителен. Ни чувства, ни свои суждения не выносил напоказ. Не любил давать оценки. Когда он пошел преподавать в Школу-студию Художественного театра, он больше показывал, чем говорил. Он был гениальным артистом, но технологию своей работы объяснять не умел. Не говорил с учениками о сверхзадаче, образе, “зерне роли”. Был не такой, как остальные педагоги, не ругал, а только хвалил. Его ученики говорили, что понять, осмыслить его было самым большим уроком. Когда ему предложили стать руководителем курса, отказался: “Мне же придется их ругать. Я не могу”. Может, вспоминал, как неуверенно чувствовал себя в начале своего пути?
О его неудачах в театре мы не знаем, наверное, их и не было. А вот о первом своем съемочном дне он вспоминал как об очень неприятном. Это было в пятьдесят седьмом, он играл в “Современнике”, но еще не снимался. Его пригласили на роль полковника Петерсона в “Поединок” Куприна. Он впервые оказался на съемочной площадке. Совершенно не зная, как держаться перед камерой, очень волновался. Режиссер В. Петров сердито шипел ассистенту: “Кого вы привели! Не могли найти нормального артиста?” Услышав это, Евстигнеев еще больше разволновался, отчего забыл текст. Пришлось писать ему на фанере. Однако, посмотрев отснятый материал, Петров сказал: “Ничего, получилось интересно”. Такое вот было у него киноначало. Это потом он начал сниматься, и каждый год выходило по нескольку фильмов с его участием. “Я знал, конечно, что он замечательный артист, но что он такой замечательный – не догадывался”, – сказал Эльдар Рязанов по поводу своей первой работы с Евстигнеевым – “Берегись автомобиля”. А это была для артиста уже восемнадцатая роль в кино, позади были “Девять дней одного года” Михаила Ромма, “Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен” Элема Климова, “Верность” Петра Тодоровского… Он был вне рамок амплуа, мог абсолютно все, но почему-то часто ему доставались роли интеллигентов с лысиной, ученых, аристократов. От роду он не был “белой костью”, за ним не ходили гувернантки, но он был истинным интеллигентом в самом высоком значении этого испорченного нами слова. В жизни он был гораздо… как бы это сказать… незаметнее, меньше, чем казался со сцены или экрана. Он не умел говорить, не стремился притягивать к себе внимание. Не нес своей “звездности”. Работавшие с ним режиссеры не видели его раздраженным, кричащим на кого бы то ни было, пусть на самого скромного технического помощника. Он вообще не признавал своего права кем-то управлять. Был скромным человеком, абсолютно лишенным тщеславия. Не занимал никаких постов, терпеть не мог творческих людей, провозглашающих с трибуны, как надо жить.
Студенты его обожали, и по вине этого обожания произошла замечательная лирическая история, переменившая его жизнь. К тому времени его вторая жена, актриса Художественного театра Лиля Дмитриевна Евстигнеева, умерла, и он жил один. Среди его учениц была молодая девушка Ирина Цывина. Как многие увлеченные театром девочки, она собирала фотографии любимых актеров и приехала в Москву поступать в театральное училище с открыткой Евстигнеева (кадр из “Невероятных приключений итальянцев в России”). Наверно, это было предзнаменование, подсказка судьбы. В студии Ира была студенткой другого педагога, Василия Петровича Маркова. В конце второго курса Марков объявил своим ученикам, что с ними будет работать Евгений Александрович. Евстигнеев начал репетировать “Женитьбу Белугина” Островского. Цывина считалась на курсе характерной актрисой, но Евстигнеев дал ей роль главной героини Елены Карминой. Однажды после спектакля она долго сидела в гримерке и думала: как жаль, что премьера позади и репетиции Евстигнеева кончились. Все, кажется, уже ушли. Но в фойе она увидела Евгения Александровича. И тогда, неожиданно для себя, набралась смелости и сказала: “А давайте устроим еще какой-нибудь спектакль”. Так началась их совместная жизнь.
Брак их был очень счастливым. Что бы ни говорили окружающие (а женитьба немолодого преподавателя на студентке – роскошный повод для пересудов), сами они знали, что их соединило. Все заметили, что Евгений Александрович стал ухожен, лучше выглядит. Он повесил на стену портрет Дениса, своего сына от первой жены, Галины Волчек, чего не решался при Лиле. С Галиной Борисовной он остался в дружеских отношениях и после их развода. У них были совместные встречи Нового года, она готовила в Школу-студию его дочь Машу, а потом взяла ее в “Современник”. Все они были из одной среды, их отношения были на виду и горячо обсуждались. И женитьба на Галине Борисовне, и разрыв с нею (когда на гастролях в Саратове она выкинула из гостиничного номера вещи Евстигнеева и сказала Лиле: “Теперь вам не придется никого обманывать”) одинаково вызывали в театре шок. И не только в театре – в семье Волчек объявление о том, что они решили пожениться, тоже приняли с трудом.
Познакомились они в Школе-студии. Галина Борисовна была дочерью известного кинооператора и профессора ВГИКа. Она жила с отцом и няней в отдельной квартире, что по тем временам было редкостью. У нее можно было собираться. После репетиций туда закатывалась компания: Ефремов, Кваша, Евстигнеев… Вынашивался стратегический план создания “Современника”.
Волчековская няня поначалу выбор своей любимицы не одобрила: “Не стыдно ему лысым ходить, хоть бы какую-нибудь шапчонку надел”. Да и самой Галине он казался тогда странным до дикости пареньком: “Стоял он очень прямо – по третьей балетной позиции: руки висели по бокам, одна чуть согнута, мизинец левой руки с ногтем был оттопырен, из-под брюк виднелись желтые модельные ботинки с узором из дырочек. Видя проходящую мимо какую-нибудь студентку, он, как бы прочищая глотку, как это делают певцы, говорил: “Розочка, здрасте!” Он произносил именно здрас-сте, нажимая на букву “с” и пропуская все остальные, называл всех женщин Розочка, потому что именно так в его представлении должен был стоять, говорить, действовать светский лев, интеллигент и будущий столичный артист”.
Прошло совсем немного времени, и Волчек увидела его в студенческом спектакле “Волки и овцы” Островского. Он играл Лыняева, а его партнершей, Глафирой, была Татьяна Доронина. Галина Борисовна вспоминает, что пережила шок – так сдержанна была его пластика, так интеллигентно он играл. Без суетливости и старательности, свойственной студентам. Он был готовый Актер.
Среди мхатовских студентов он выделялся тем, что его мастерство шло не от учителей и учебников, а было врожденным. С ним на курсе учились Михаил Козаков, Олег Басилашвили, Татьяна Доронина, Галина Волчек. Они были существенно моложе, без театрального опыта, а Евстигнеев пришел в Школу-студию МХАТ не только с дипломом Горьковского театрального училища, но и с двумя десятками ролей в театре города Владимира. О том, как он поступал в училище, ходили легенды.
Евстигнеев – человек из провинции, родился и вырос в Нижнем Новгороде – на окраине, которая называлась поселком Володарского. Его отец был на двадцать лет старше матери. Оба они были рабочими: Александр Михайлович – металлист, Мария Ивановна – фрезеровщица. Женя рано, шести лет, остался без отца, мама второй раз вышла замуж, но и отчим умер, когда мальчику было семнадцать. До войны Женя успел окончить семилетку и в сорок первом пошел работать электромонтером. Потом год проучился в дизеле-
строительном техникуме, но тут умер отчим – пришлось идти зарабатывать. Четыре года он слесарил на заводе “Красная Этна”, занимался в самодеятельности, играл в джазе, о театре, может, и думал, но мама очень боялась театра. Имела место семейная история, которая ее сильно пугала.
У Жени был старший сводный брат по отцу, комик в провинциальном театре. Он умер рано, и Мария Ивановна о театре не хотела и слышать: ей казалось, что актеры плохо кончают, что это роковая профессия. Женя был очень музыкален, виртуозно играл на разных инструментах: на гитаре, на рояле, хоть на вилках. Выступал в разных местах, и вот однажды в кинотеатр, где играл его джаз-оркестр, пришел директор театрального училища. Директор от одного актера узнал, что там необыкновенный ударник, и решил посмотреть. Парень, действительно, был странный. Он вытворял с барабанными палочками нечто невообразимое, заслоняя целый оркестр. От него нельзя было оторваться. “Кто вы?” – подошел к нему директор. Через два дня Евстигнеев был зачислен в училище, без экзаменов и даже без полного среднего образования. И несмотря на то, что учебный год уже начался, курс, на котором он учился, был сильный, и пятерых выпускников пригласила Горьковская драма. Педагог Евстигнеева удивилась, что Женю, ее лучшего ученика, не взяли, и просила за него, но ей объяснили, что так решил худрук (руководитель театра, сам характерный актер, очевидно, не хотел такого талантливого конкурента). Евстигнеев в это время дружил с девушкой, которую взяли в Горьковский театр юного зрителя. Он пришел проситься туда, а главный режиссер отказал: “У нас тюз, мы берем только юных, а у вас лысина, вы мальчишек играть не можете”.
Во Владимире Евстигнеева поселили в общежитие, в полуподвальную комнатенку, вдвоем с Владимиром Кашпуром. Общежитие было переоборудовано из картофелехранилища. Из окна были видны только проходящие мимо ноги, а помещались в комнате пара коек да стол. Еще был радиоприемник на полочке, и по ночам они подолгу слушали музыку. В театре Евстигнеева полюбили сразу, как любили во всех коллективах и компаниях. А что говорить о публике! Зрители так хохотали над его персонажами, что некоторых просто выводили под руки из зала. Играл он много, пять-шесть премьер в год. А получал мало, был вечно голоден и одет кое-как. Однажды поехали они с Кашпуром на рыбалку и засиделись дотемна. Спохватились – куда идти? Начали стучаться в дома по соседству, а их как увидят – боятся, не пускают. Так они и заночевали около Спаса на Нерли под перевернутой лодкой…
Четыре года проработал Евстигнеев во Владимире, сыграл два десятка ролей, а потом… потом приехала во Владимир комиссия из Художественного театра: они тогда ездили по провинции в поисках талантливых актеров. На прослушивании его попросили почитать что-нибудь. Он уверенно встал посреди зала: “Шекспир. Монолог Брута”. Вел себя, как должен, в его понимании, настоящий трагик – пронзал взглядом членов комиссии, понижал голос. Но за первой фразой монолога: “Римляне! Сограждане! Друзья!” – вместо того, чтобы набрать подлинную мощь, он вдруг сказал: “Извините, забыл!” И что вы думаете? Был принят без монолога. На третий курс. По окончании Школы-студии оставлен во МХАТе, а через год стал артистом нового театра – “Современника”, который создавал вместе с Ефремовым.
Его отношения с Ефремовым и “Современником” – отдельная статья. Из всех ярких и талантливых современниковцев он был, бесспорно, самым талантливым. Его гений был генетическим, данным матерью-природой. Между прочим, его мама Мария Ивановна, имевшая образование два класса сельской школы, была человеком мудрым и тонким, много в жизни понимавшим и много читавшим. Они были всю жизнь тесно связаны, мать и сын, и очень любили друг друга. Писали друг другу письма. В ее дневнике (а она вела дневник) осталась запись: “…а Женю ждать долго; может, до него умру”. Но он приехал. Они с Марией Ивановной посидели, она постелила ему. “А ты что не идешь спать?” – спросил он. “Я еще посижу”. Утром он застал ее в этой же позе. Но ее уже не было…
Он был очень верным и надежным. С Ефремовым его связывала такая крепкая нить (не нить даже, а канат), что, когда Олег Николаевич уходил во МХАТ – вытаскивать театр из “ямы”, в которой тот пребывал, Евстигнеев первым, не раздумывая, пошел за ним. Двадцать лет Евстигнеев проработал во МХАТе, играя во всех ефремовских постановках и снимаясь в кино. Как человек скрытых эмоций, никогда не раздражающийся на других, Евгений Александрович имел больное сердце. Работать много он уже не мог и попросил Ефремова уменьшить ему хотя бы на год нагрузку в театре, то есть не занимать в новых спектаклях. “Если ты больной – уходи на пенсию”, – ответил Ефремов. Верный своему правилу ничего ни у кого не просить, Евстигнеев ушел. Он приходил доигрывать свои спектакли, был так же хорош со всеми, улыбался костюмершам и не показывал, как ему больно. Он был нежным и ранимым человеком и всю жизнь преданно шел за своим Режиссером, а тот вдруг сказал: “Уходи”…
Евстигнеев оформил пенсию. Это было очень болезненно для него. Он стал даже выглядеть как-то по-стариковски. Перед спектаклями пил нитроглицерин. Слава богу, работа у него всегда была. В антрепризе Леонида Трушкина играл Фирса в “Вишневом саде”, и это был не лакей, не раб, а человек, полный любви. Не его забывали в пустом доме – он оставался там сознательно, из любви к нему и к вишневому саду, чьи дни уже сочтены, так на что ему длить свои? Последней ролью Евстигнеева стал шулер Глов в поставленных Сергеем Юрским “Игроках” Гоголя. Спектакль был не мхатовский, он принадлежал АРТели АРТистов, но шел на сцене Художественного театра. Слово “артель” очень шло Евстигнееву. Он был артельный человек, редкостно слышал и видел партнера. И делился с ним тем, что знал. И умел, как сказал о нем Михаил Ульянов, “вместе тянуть воз сцены”.
Этот Глов делал тот же карточный трюк, что когда-то директор пионерлагеря Дынин в фильме “Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен”. Евстигнеев словно подводил этой ролью – своей самой последней ролью – итоги. Когда он был на сцене, на других артистов, любимых зрителем и замечательных (а в этом спектакле играли Калягин, Невинный, Тенякова и Юрский, Леонид Филатов, Геннадий Хазанов) уже не так хотелось смотреть. Он притягивал внимание. Текст Глова кончался словами: “Всех, господа, благодарю. Жаль, что это случилось перед самым концом”…
Это, действительно, было перед самым концом. Первого марта 1992 г. он сыграл спектакль, а второго улетел с Ириной в Лондон. Там ему должны были делать операцию на сердце. Один из его знакомых уже делал такую же операцию и у этого же врача – знаменитого Тэрри Льюиса. Этот знакомый рассказывал, что на четвертый день после операции уже ходил по лестнице и пил коньяк. Казалось, Евгений Александрович относился к предстоящему легко. Обещал успеть к следующим “Игрокам” 21 марта.
В клинике ему сделали небольшое обследование – коронарографию. Чувствовал он себя хорошо, попросил есть. Но тут вошли Тэрри Льюис и – в качестве переводчика – врач нашего посольства. Льюис взял бумагу и принялся рисовать, а посольский врач – переводить его слова: “Завтра мы будем вас оперировать, но у нас принято предупреждать пациента о возможных последствиях операции. – Он нарисовал сердце с четырьмя сосудами. – Три из них забиты, а четвертый забит на девяносто процентов. Ваше сердце работает только потому, что в одном сосуде есть десять процентов отверстия. Вы умрете в любом случае, сделаете операцию или нет”.
Эти слова оказались решающими. Воображение Артиста заставило его проиграть свою смерть. Экран, на который поступала кардиограмма, показал прямую линию. Не отпускавшую его руки Ирину быстро увели, а его повезли в операционную. За те четыре часа, что длилась операция, к ней несколько раз подходил посольский врач. То сообщал: “Он умирает”, то “Он жив”. Она уже не знала, надеяться или нет. Потом он вышел и сказал: “Операция закончена, но ваш муж умирает. Операцию провели блестяще, но нужна пересадка сердца”. – “Ну так сделайте!” Он холодно ответил: “Нельзя, это обговаривается заранее. Поэтому мы отключили его от всех аппаратов”…
Больница вернула оставшиеся от операции деньги, и на них был куплен роскошный гроб красного дерева. Кто-то в посольстве недовольно заметил, что гроб слишком тяжелый, мол, за такой вес можно перевезти пять тел. Ирина закричала: “Он вам не тело, он великий русский артист!”
С.ГАНЕЛИНА.
“АиФ-новости”.