Письмо из сорок пятого года

“.

“…Очнувшись, я понял, что нахожусь в палате.


Увидел белый потолок и почувствовал: лежу, стало быть. Раз лежу, выходит, пока жив. Правда, в могиле тоже не стоят, наверно, а лежат. Но, думаю, там не положено быть белому потолку.


Итак, лежу я под белым потолком. Раз вижу, выходит, что глаза мои целы, верно? Во всяком случае, один из них. Сейчас, говорю себе, проверим это. А проверка простая: закрою один глаз, и если потолок не исчезнет, то белый свет – мой. Где лево, где право, еще не соображаю. Хотя, чтоб глядеть на белый свет, любой глаз пригож. Однако, в нашем солдатском деле нужнее правый… Да, точно: для левши удобнее левый, а я, вообще-то, во многих отношениях человек правый. Так что мне нужен правый глаз, чтобы головы фашистов считать через прорезь мушки. Ведь при каждом выстреле, когда целишься, закрываешь левый глаз. По-другому не приучен: дремлешь ли на ногах в разведке, спишь ли в окопе – стоит только почуять, как приближается фашист, вначале открывается правый глаз… Гляжу – потолок ярче нового снега. Зажмурил другой глаз – белый! Как хорошо, когда есть чем моргать. За свои восемнадцать лет я даже девушкам столько раз не подмигивал. Кстати, о девушках: на фронте ни времени, ни случая для них не было, а до войны тем паче… Когда я в семнадцать лет добровольно ушел на фронт, ты даже проводить не догадалась. Вообще-то, раз взяли в семнадцать, то по всем статьям, как говорится, достоин был, наверно, чтобы девушки подмигивали мне. Но не суждено было, не хочу брать грех на душу.


Ладно, потолок белый, а глаза мои, как сама знаешь, черные, так что кому-то не миновать мне подмигивать. Еще у кое-кого глазки полиняют, подмигивая мне! Это я о девушках. Терпеть надо. Мой отец говорит: “Мужчина и от смерти уйдет, но Бог, однако, не дал ему силы избежать женщины…” Да, раз глаза целы-невредимы, девушки подмигнут! Я говорю “девушки”, но ты уж посмотри сама. Вот вернусь с победой, а выбирать не стану – на сей счет не заблуждайся и не тревожься.


А в каком состоянии, интересно, руки? Не дай Аллах, чтоб отняли возможность обнять ту, которая когда-нибудь подмигнет тебе. Ведь девичий стан не фашистская дивизия какая-нибудь, его запросто в кольцо не возьмешь. Тут без руки – дело швах, как говорит наш ротный старшина. Тут для инвентаризации хотя бы правую иметь положено. Пусть даже с одним пальцем, желательно с указательным, конечно, чтоб нажать на спусковой крючок автомата. А в штыковом я недорого возьму и за то, чтобы без рук перегрызть горло фашисту. Голова соображает, что после глаз самое важное на войне это – руки.


Тут я хотел поднять голову, чтобы посмотреть, не повреждены ли руки. Да куда там: шея и туловище сплошь забинтованы, как будто запеленали – лежи и не шевелись, как капустный кочан какой.


Я уже определился по сторонам, тут прищур правого глаза – верный ориентир. Теперь прежде всего надо убедиться в наличии правой руки. Если еще не иссяк предназначенный мне хлеб в этой жизни (поскольку над головой белый потолок, значит, у меня есть законная на то надежда), да если не кончился в жизни мой хлеб, то между котелком и ртом не заблудится и левая рука, с голоду не помру. Но это – полбеды. Без правой же руки мне вообще смерть как бойцу. И вот я размахнулся ею, словно кинул гранату, ибо в том я большой мастак, весь полк знает. Тут вдруг на всю палату раздался чей-то визг, скажу тебе! Скосил глаза и вижу, что правой рукой ударил сестру милосердия в белом халате по округленному месту пониже спины. Грех-то какой! Убежал бы от стыда из палаты, да невмочь, так и застыл, уставившись в потолок. Тогда она нагнулась ко мне и сказала: “Молодец, Салахутдинов! Наконец-то пришел в себя, шалун!” Хотела и поцеловать, но я вовремя прикинул, что и левая рука на месте: ею и закрыл свои смущенные глаза. Это тебе не гранату кидать в атаке, не кашу с тушенкой есть, достав из-за голенища ложку. Руки нужны, оказывается, еще и для того, чтобы прикрыть глаза от стыда. Хотя медсестра и завизжала подобно мине, летящей прямо на тебя, но сказала только одно: “Молодец!” А наклоняться для поцелуя умеет! Нет, чтоб рикошетом влепить мне пощечину, легче было бы. Тут бы сразу стало ясно, какой ты молодец. Выходит, что-то во мне не как у настоящего молодца. Думаю, она пожалела меня, потому и не ударила.


Глаза видят, уши слышат; руки, как оказалось, целы, так что теперь очередь дошла до ног. Мне не пришлось, как трем сыновьям пастуха дяди Жигангира, оседлать танк. Я – пехота. А пехоту, сама знаешь, ноги водят. Какая из меня пехота, если с моими ногами случится что-нибудь? У пехоты весь авторитет в ногах. Что правая, что левая – все равно ноги нужны обе. Это только гусь стоит на одной ноге.


Чую, ко мне возвращается сестра милосердия. Ну, думаю, ежели бы мой стодевяностодвухсантиметровый рост не укоротили на длину ног, она бы непременно салютовала мне пощечину за мой меткий мысленный бросок гранатой с целью проверки наличности правой руки. Но пощечина – для настоящих мужчин, мне же, видно, не суждено такое счастье. Вот встала она рядом с моей койкой – улыбается, что полная луна! Неужели мое положение настолько безнадежное? Сердце замирает – как она улыбается! Отвлекает меня от чего-то серьезного, это точно. Топнуть бы ногой и крикнуть: “Где же ты была со своей улыбкой, когда я, почти двухметровый, о двух ногах шагал в строю?” Молчу, как рыба, топнуть не могу. Она же, протянув спрятанные до сих пор за спину руки, ставит у моих ног пару чувяков, чертовка! Вот тут-то и расплылся перед глазами белый потолок…


Чуть было не засопел я носом, хоть ревмя реви. К тому же сестра меня добивает: “Поплачь, товарищ Салахутдинов, поплачь, дорогой. А то даже не застонал, когда мы из твоей спины осколков набирали целый котелок. Так что теперь поплачь в полное свое удовольствие”. Но я только улыбнулся. Как же мне было не улыбнуться? Хотя впору бы как раз поплакать. Тем более есть из-за чего: если я ранен в спину, почему же тогда лежу не на животе? Что ей, сестре милосердия, у нее боевая задача – утешать. Говорит, главное, что я пришел в сознание… Ладно, там видно будет. Не впервой ранен. Уж на этот раз мне никак нельзя долго валяться, так как дорога домой только через Берлин, будь он проклят, а до него рукой подать.


Некоторые места этого письма, написанного химическим карандашом, видимо, расплывутся. Ты не думай, то не от моих радостных слез. Пока еще я писать никак не могу, извини. Диктую вот медсестре. На строках химического карандаша ты увидишь следы ее слез. Пишет и плачет, чудная. И почему, не понять мне. Все у меня, как выяснилось, в целости и сохранности, рост не в убытке ни на вершок.


Ладно, пока до свиданья. Диктовал тоскующий по тебе пехотинец Салахутдинов”.


* * *


Гвардии рядового Салахутдинова, который на короткое время очнулся от тяжелых ран и продиктовал свое первое и последнее письмо девушке, чей образ он носил в сердце, на другой день похоронили в парке старинного замка, где располагался военно-полевой госпиталь. Могильный холм под старой липой, засыпанный тут же мокрым снегом, был похож на безадресное письмо, лежавшее на ладони сестры милосердия…


Ахат ГАФФАР.

+1
0
+1
0
+1
0
+1
0
Еще