Филипп ПИРАЕВ: Земной любви небесные истины

По специальности сотрудник Национальной библиотеки Татарстана Филипп Пираев – тренер по шахматам. Состоит в редколлегии «Казанского альманаха», публиковался (кроме «КА») в журналах «Идель», «Казань».

information_items_68628

По специальности сотрудник Национальной библиотеки Татарстана Филипп Пираев – тренер по шахматам. Состоит в редколлегии «Казанского альманаха», публиковался (кроме «КА») в журналах «Идель», «Казань». Жаль, что автор стихотворений пронзительной силы, мудрости и совершенства поэтической речи отдельной книги до сих пор не имеет. Может быть, потому что считает: «Люди тщеславные и неверующие тешат себя надеждой на то, что их творения переживут века, а их „классические“ имена будут с благоговением произносить далекие потомки. И всеми правдами и неправдами пытаются попасть в анналы истории. Но впереди – миллиарды лет, память разросшегося и перешедшего на новые языки человечества будет не в силах хранить столь чудовищный объем информации. Да и какой прок от посмертной славы бесследно канувшему атеисту?
Там, в лучшем мире, нас будут оценивать не по новизне и красоте рифм и метафор, а по делам нашим. По тому, как мы распорядились данными свыше талантами. Несли ли мы свет миру или множили грязь».

ЛЯДСКОЙ САД
Эта сказка средь людской канители
вся на быль поделена без остатка –
здесь так весело под сосен гуденье
с привиденьями играется в прятки.

Вон одно из них дрожит за кустами,
под цилиндром пряча ум богатырский.
Церемонии, пожалуй, оставим:
я узнал тебя, тук-тук, Боратынский!

Глянь, подруга, в грот березовых буклей
скрылись двое – от прохожих подальше.
Тот, с мольбертом на плече, не Бурлюк ли,
а другой, со скрипкой, верно, Сайдашев.

Кто крадется там пружинистым шагом
в такт сиреневым волнам саксофонов? –
не иначе, наш роскошный стиляга:
выходи давай, ты водишь, Аксенов.

Мы пройдем меж пар 
прозрачных влюбленных,
мимо клумбы, сны читающей на ночь,
и у памятника спрячемся, в кленах:
не подсказывай, Гаврила Романыч!

Что бесследно исчезает все – враки.
Видишь, свет уже зажегся в окошках,
и как будто чьи-то руки из мрака,
извиваясь, к нам ползут по дорожкам.

Не пугайся их, родная, не надо –
это душ и лет ушедших сплетенье;
это просто память старого сада
превращает нас в такие же тени.

Дмитрию Гагуа

* * *
А может, это просто павший лист,
и нет в нем ни печали, ни намека,
и дух, как прежде, молод и плечист,
а впереди прекрасное далёко,
и можно рассыпать горстями дни,
себя не оправдавшие строкою,
и засыпать с намереньем одним,
а просыпаться – так и быть – с другою.

Но только – будто некий лиходей
за счастье бытия утроил плату –
в победном шаге выросших детей
слышней memento mori циферблата;
но только именинная звезда
целует все бессонней и прощальней,
и, уплывая в зимы, поезда
привычных не курлычут обещаний.

Хлебнувшим нигилизма и разлук,
познавшим, как всесильны ржа и плесень,
не в то ль нам остается верить, друг,
что души вековечней наших песен?
Что, в шифрах лиц продумав каждый штрих
и публикуя на ладонях знаки,
о новых встречах в небесах иных
глаголет архитектор Зодиака;

что для того сплетает листопад
мосты, фонтаны и тот самый дворик,
чтоб все простилось тем, кто виноват,
и не судили те, кто был нам дорог;
что, отстегнув полтинник серебром,
негоже ждать от жизни медной сдачи,
а мир стоит любовью и добром,
растущими, как числа Фибоначчи.

* * *
…и тьмою моросящей
навеянный мотив. Ну что ж – пора!
Давно не путешествовал мой плащ
по пьяным от безлюдья мостовым,
где время измеряется упорством
и четкостью всплывающих видений,
а расстояния – числом «прости».
Где в лиловатой грусти фонарей
размыты догмы, звуки и желанья,
и пахнет днем творения,
и можно,
скользя по амальгаме двух стихий,
почти всерьез гадать: кто долговечней –
остывший город или теплый дождь?
И хоть гнусавит опыт, что, ей-ей,
не след бы ставить против фаворита,
юннатствует сознание:
а вдруг
уступит в этот раз он и стечет
всей массой зданий и начинкой снов
в предательски услужливые люки?
Еще – занятно спрашивать у губ,
смакуя тоник вызревшего лета,
названья улиц, имена друзей;
приятно, в грудь вобрав побольше ночи,
всем пожелать
прозрения любви.
А встретив перепуганные фары
в химерах заплутавшего ковчега,
добавить: и везения!
И долго
шагать потом на зов теней и тайн,
угадывая вещею душой
над немотой скульптур
и черной хляби
диакритические знаки звезд.
Чтоб заключить, вернувшись поутру
в намоленную рифмами клетушку,
что бытие есть жажда высоты,
а красота есть форма притяженья.
И, виновато глянув на часы,
не раздеваясь провалиться
в счастье.
* * *
Она шлюхой была,
и к стихам ее слух не привык.
Стала горем она,
всех детей схоронившая разом.
Где злорадство твое,
настигающий плетью язык,
что лопочешь, краснея,
миры постигающий разум!

Но огромнее самых немыслимых тайн бытия –
почему, глядя ввысь,
на последнем, казалось, дыханье,
чтоб минула других невозможная чаша сия,
умоляла она побежавшими лавой… стихами.

И когда я губами к челу сиротины прирос,
за бессилье свое извиняясь слезой забулдыги,
загорелась в снегу ее некогда рыжих волос
мне спасительной ересью ум опалившая книга.

Словно в душном хмелю,
я запретные главы читал,
и мелькали зонты, и глядели прохожие косо.
И хрипела душа, прозревая начала начал,
и ответами сами собой становились вопросы.

Не с того ль так угрюмо
мятежны людские грехи,
и не то ли усобице духа и плоти причиной,
что безумству меча и слепящему поту сохи,
оглоушив свободою, нас небеса поручили?

Чтоб, свой жребий признав
анфиладой обид и потерь
и не выискав правды
кричащими в ночи глазами,
властелину судеб
с безыскусностью малых детей
мы реальность его 
в покаянных стихах доказали,

дабы он, отряхнувший
морщины сомнений с лица,
мог, с твореньем своим
уговор соблюдая священный,
разодрав на куски монастырскую робу отца,
наконец утолить
материнскую жажду прощенья.

– Ветхий плод не кляни
и от бурь в стороне не держись,
а беги дальтонизма и сытости,
– книга гласила, –
помни также о том,
что по карте не вышагать жизнь,
и не в истине цель,
и не в истовой трезвости сила;

что подъем в небеса – это,
в сущности, сальто с небес
в этот мир, кровоточащий злом и любовью,
где лишь светлостью
слез проверяется сердце на вес 
и великий святой
равноправен с блудницей любою.
* * *
Жаль, что редко снятся такие добрые сны:
в них тепло лаваша и марш акации свадебный,
и все лица друзей – ангельской белизны,
а вдали, над церквями,
плывут голубые громадины.

И не веришь глазам, и не в силах понять, увы,
то ль блаженная явь,
то ль игра сознания странная –
тот старинный балкон
в витражах душистой листвы,
на который равняла компас ось мироздания,

где сходились года в осиянный гитарою круг,
и до утренних птах,
вприкуску с шутками, истово
мы о будущем спорили и целовали подруг,
постигая земной любви небесные истины.

В этих снах виноград, звонкий юным вином,
что из щедрых сердец
брызнет стихами страстными,
и такой покой, будто вечный июнь за окном,
и никто вовек не уйдёт
в безвозвратное странствие.

* * *
Ваш профиль, ночь, бокал в руке,
прибой и Беньямино Джильи.
Пегас летает буквой «г» –
я помню, да, меня учили.
Вы шах объявите сейчас
оттуда, с Эпсилон-Дракона.
Ну кто сказал, что только в фас 
писать положено иконы?
* * *
Добыть твое сердце осадой,
поверь, не составит труда.
Но легких побед мне не надо –
ведь ты еще так молода!
А жаль: эти кудри лаская,
я долго б рассказывать мог 
о царствах, отпетых песками,
и юности звездных дорог.
Узнала бы ты по секрету,
как высшего знанья завет,
что тьма – лишь отсутствие света,
а зла в мироздании нет;
что ввек не осилить дороги
согбенному ветхой сумой,
но кары достоин, кто в ногу
шагает с эпохой хромой.
И все твои мифы и тайны –
милейшая белиберда.
Но спорить с тобой я не стану –
ведь ты еще так молода!
Ты так весела и наивна,
что примешь едва ли всерьез,
что сладость любви не в малине,
а в мудрости жертвенных слез;
что слово раскатистей грома,
а слава – лишь в песню длиной;
что дом тем пустей, чем огромней,
а время всегда – «без одной».
И вряд ли я как-то     сумею,
тебя не смутив, объяснить,
что лучше порхающим змеем,
чем птицей бескрылою, быть.
А впрочем – забудем… На свете
положены сроки всему,
и все откровения эти 
сегодня, увы, ни к чему:
меня не поймешь ты, и все же.
И все же хочу, чтоб всегда
была на себя ты похожа –
безоблачна и молода.
* * *
Я не искал причин,
не исправлял ошибки
и не считал столбов, бежавших вдоль дорог.
Но нежный клавесин и яростную скрипку,
как первую любовь, в душе своей берег.

И пели мне они о юности и лете,
и были мне судьбой в наставники даны
закатные огни и васильковый ветер,
стенающий прибой и ангельские сны.

И пусть не дольше я, чем руны на асфальте,
и лягу в стылый прах рубиновым листом;
расскажет жизнь моя, как музыка Вивальди,
всю правду о мирах – об этом и о том.

Час волков

Клочья мечет ночь с небес.
За верстой версту верстая,
сквозь дремучий мрачный лес 
молча мчится волчья стая.

Свод могучих черных туч 
страх струит необычайный,
желчный тьму бичует луч,
в чары чащу облачая.

Как чумной, хохочет смерч.
В строй стволов стрелой встревая,
чревом чуя чью-то смерть,
молча мчится волчья стая.

Человечье чадо, прочь
с троп ступай, чреватых встречей,
сына срочно прячь и дочь,
если хочешь уберечь их!

Смачно челюсти стучат,
жертву расчленить мечтая.
За добычей для волчат
молча мчится волчья стая.

Обреченным не помочь:
не взираючи на лица,
участь злую всем точь-в-точь
предназначила волчица.

Нечисть чудится очам,
сучьев треск за каждой кочкой.
Чьи-то туши волоча,
молча мчится стая волчья.

+1
0
+1
0
+1
0
+1
0
Еще