Мне близка и понятна мысль Сергея Довлатова: «Поэзия есть форма человеческого страдания. Не уныния, меланхолии, флегмы, а именно – страдания. И не в красивом элегантном смысле, а на уровне физической боли. Как от удара лыжами по голове. То есть альтернатива: плохая жизнь – хорошие стихи. А не: хорошая жизнь, а стихи еще лучше. Бог дает человеку не поэтический талант (это были бы так называемые литературные способности), а талант плохой жизни. Не будет лыжами по морде, стихов не будет».
Вот и мне думается – никакого особого поэтического таланта в природе нет. Есть жизнь и такое ее переживание, которое выжимает из тебя стихи, как порой мороз выжимает невольные слезы из глаз человека.
Летняя ночь
Плыть можно долго-долго, как идти.
Воде доверься – сроду не обманет.
А утонуть сумеешь и в стакане,
а не в пути.
На середине Волги – отдохнуть…
Как ночь темна,
но мне не надо света.
Во мне пылает солнечное лето…
И снова в путь!
На дальнем пляже ждут меня давно.
А я плыву, но сносит по теченью.
Почти готовое стихотворенье
идет на дно.
И вот теперь плыву я налегке.
И жабры на спине моей возникли.
Ныряю вглубь. Что – люди вдалеке?..
И фиг ли…
Я обретаюсь в качестве другом.
Из-под воды скользну
безмолвной рыбой.
Мой позвоночник выгнулся дугой…
Спасибо.
Летний день
Прохлада в комнатах,
на огороде жар,
в саду тенисто и трава по пояс.
И день – огромный золотистый шар,
неспешно катится,
ничем не беспокоясь.
Все будет завтра – спешка и угар…
Ну а сегодня – Волга, облака,
едва воды касающийся катер,
залив, вода теплее молока
и детская прохладная рука…
и счастья нам на полстолетья
хватит…
И все вокруг, и все во мне самой
полно любви, спокойствия и воли,
и жизнь, происходящая со мной, –
она как свет
над Бородинским полем,
она уже не сможет быть иной…
Ода свободе
Не захлебнуться б нежностью зимы,
и этой тьмы,
и одинокой ночи.
Когда выходит узник из тюрьмы,
чего он хочет?..
Меж будущим и прошлым –
двух пустот:
невозвратимой и невероятной,
улыбка перекашивает рот,
а он идет, и дай-то бог уйдет
от непривычки улыбаться внятно.
Да что с того, что больше нет зубов
и что лицо изрезали морщины?
Есть путь и одинокий звук шагов.
Нет денег, дома нет и нет оков,
не улыбаться – тоже нет причины.
* * *
Под порог целомудренно-нежных
стихов
и в поток золотого их света
положу сиротливую, злую любовь, –
пусть дождется тепла и ответа.
Скрипнет дверь, солнце вспыхнет
в прохладной ночи,
выйдет ангел, с лицом,
мне знакомым.
Тс-с, любовь!.. Затаись, уберись,
промолчи!
Он устал, он разнежен, он – дома.
Дверь откроется шире, в проеме ее –
молодая мадонна с младенцем.
Если будешь, подкидыш,
стонать про свое,
я тебя придушу полотенцем.
Да я знаю, что больно, что сердце –
вразлом!
Но смотри, вон темнеет дорога.
Вот по ней мы с тобою вдвоем
и пойдем –
под холодной звездой и под Богом.
* * *
По асфальту – танца шорох,
кружит ветер листьев ворох.
Ты не женщина, ты порох.
Ты не для меня.
Ты могла бы сдвинуть горы,
ты могла б построить город,
На скаку – коня…
От тебя идет свеченье,
но с тобой – одно мученье.
А твое стихотворенье…
Не рожай стихов!
Ты сама собой распята,
Не хочу быть виноватым,
не хочу оков!
Не хочу с тобой любиться.
Ты ж – не баба, ты же птица!
Ты же в окна будешь биться,
слышишь, отпусти.
У тебя крыло подбито,
у тебя душа открыта,
чур меня, прости!
Де Грие?..
О несчастьях кавалера де Грие
почитаю снова – на закате.
Мне стрелы любовной острие
ныне не проколет даже платье.
Стала ль жизнь от этого милей?
Стало ль грустно в опустевшем зале?
Не жалей красотку, не жалей,
что б тебе о ней ни рассказали.
Кавалер, мечтавший навсегда
заключить Манон в свои объятья,
не учел, что женщина – вода…
Видишь, как струюсь к тебе
сквозь платье?
* * *
Жить – тоскуя, любя – умирать…
Разношерстна небесная рать.
Я ж не знаю, кто жив, а кто мертвый.
И не время уже различать.
Жизнь-монетка тускла и потерта.
Кровь толчками в горячей аорте…
Вышел месяц, естественно, вынул…
Наши мертвые нас не покинут.
Мы мучительной жизнью умрем.
Об отце помолюсь и о сыне.
Кто живее?.. Не будем о том.
Где он, дом? Может, в небе наш дом.
Но оставим семейные тренья.
Вырастала судьба пьяной тенью
с матерком на спесивых губах.
Я не знала ни лжи и ни лени.
Не водил меня за руку страх.
И не смял окончательный крах…
А теперь в невесомой Казани
мне отрадно любое касанье
глупой жизни и скорби ее.
И не радует, и не ранит,
и значительным фактом не станет
ни молчанье, ни слово – ничье.
Все равно, кто живой, а кто мертвый,
сдобный хлеб или черный
и твердый,
будет день или ночь без конца.
Кто бы ни был: униженный, гордый,
а уткнешься глупейшею мордой
в непостижную тайну Творца…
* * *
Не болит отмоленное сердце
ни в жаре под сорок, ни в беде.
Счастье длительностью
десять терций*
может стать соломинкой в судьбе.
За него покрепче ухватиться –
выплывешь. Смотри, на берегу
звери, куропатки и жар-птица
солнцем ослепительным в снегу.
Это сад иль только призрак сада?
Да и дом прикинется родным…
Сыновья стоят друг
с другом рядом
и с отцом, навечно молодым.
Не смотри туда, тебе не надо.
Не маши в ответ, не видно им.
Это призрак дома, призрак сада,
это с яблонь белый-белый дым…
_________________________
* одна шестидесятая секунды
Дипельгольер
Утром дворники чешут асфальта
затекшую спину,
заодно соскребая и листьев
октябрьских паршу.
О любви или хлебе, Господь,
не просила я и не прошу,
ни по Марксу, Господь,
ни по Гринвичу и ни по Грину.
Но стеклянный, прозрачный,
летучий пошли аппарат!
Алым светом пронизан – приснился
сегодня он сыну.
Родилась я, Всевышний, ты знаешь,
в стране октябрят,
я-то точно ее никогда
ни за что не покину.
Я была в комсомоле, а раньше
была пионер.
Белый верх, черный низ и алеющий
пламенно галстук.
Я учусь хорошо, – пионер –
он ребятам пример,
хоть чарльстон танцевать,
хоть Шопена разучивать вальсы.
Но такое, такое – чудесное –
дипельгольер!..
Он летит над землею, вот чудо,
Господь, погляди-ко!
Он прозрачный, невидимый всем,
как и музыка сфер
не для каждого уха, а только во сне
и для деток индиго.
Я отдам за него свой единственный
велосипед,
ксилофон, колокольчик, блесну –
все, во что я играю.
Пусть ребенок летит из страны
октябрят и от бед,
пусть летит, пусть летит,
раз приснилась машина такая!
* * *
Деревеньку темную придорожную
жалко, словно матушку,
кем-то брошенную.
Потерпи, родимая, потерпи,
хорошая,
выживи, родимая, как-нибудь
на грошиках.
Эк страну ломает сила
инфернальная!
Ты же – беспорочная,
нематериальная…
Свет луны рассеянный,
свет луны прощальный
рассекает надвое трасса
федеральная.
Свобода
У нее нет ни дна и ни брода.
Солнце ледяное у нее.
Эта девка с именем Свобода
не щадит ни ваше, ни мое.
Потому ее бескрайни воды,
чтоб нигде не провести черту.
Если тронет ветерок свободы –
птицы погибают на лету.
На воде ли, в поле одичалом,
упадешь – она перешагнет.
Не вернуть, не сбросить,
не причалить,
не узнать – себя, страну, народ.
Не любой смельчак ее попутчик…
Только тот, кто дружит с головой,
только самый сильный,
самый лучший…
И боюсь я, право, за него.
Куда нам плыть?
Плывет ковчег без Ноева завета,
в нем только двое, это я и сын.
И пристань есть,
но там разбито лето,
а из людей не выжил ни один.
Куда нам плыть, вопрос не слишком важный,
а сладко плыть и плыть бы
целый век.
Но скоро пересесть
в корабль бумажный
нам предстоит – уже горит Ковчег.
Уже прошли Летучие Голландцы,
а море все бескрайне за бортом.
На родине мы были б иностранцы,
но мы давно без родины живем.
Живем давно между водой
и болью,
наверно, потому горчит еда.
Вечерний воздух остро
пахнет солью,
над ним – непутеводная звезда…
Гори, гори, ты все-таки красива!
Какая-никакая – а звезда.
Мы под тобой не счастливы,
но живы,
мы помним сад, и смех, и поезда,
и за окном в светлейшем платье
сливу.
Гори, ты так прекрасна и блудлива,
гори, мы благодарны, непугливы,
мы и тебя запомним навсегда.
* * *
То ледников, то барханов
мне снятся пустыни.
То голубей прямо в небе
и с рук я кормлю, а на деле
все устремленья мои, и дела,
и усилья – пустые,
и ломота от работы покоя не даст
ни душе и ни телу.
Бревнами катятся ночи
и дни надо мной и недели…
Ни у себя, ни у Господа я не спрошу:
а за что мне такое?
И для чего – не спрошу. Вон Сизиф
и Иов не такое терпели.
Старенький Лир, ты не миф,
ты сыграй на свирели!
Ах, ничего, что одна пустота
у тебя под рукою.
Вспомни, как дочери спали
в своих колыбелях –
вот и очнется, послышится музыка
с неба.
Было ведь, было, а значит,
трагедии тоже не вечны.
Где-то витают в природе,
как запах домашнего хлеба,
запахи дома, семьи возле
старенькой печки…
И ничего, что все отнято,
кроме рифмованной речи.
Хоть бы и мимо, а катится
в лексусах мир бесконечный.
Хоть и не слышит никто, а неси,
как в котомке, весомое слово.
Близится, близится путь
ослепительный, Млечный.
Слышишь ли, Господи? Хватит уже.
Твое чадо готово:
видишь, терпимый какой,
терпеливый идет человечек?
* * *
И когда мы хороним нам самых
любимых и близких,
и когда рассказать невозможно,
какая больней из потерь,
прокатись, колесо,
по растресканным огненным числам,
чтобы я их забыла – я ж много
забыла теперь…
Этот жив, только мертв; этот пьян;
этот болен, а этот неистов.
Льется мгла измененных умов –
не вдыхай этот яд.
Не живи слишком долго,
минуешь убийственных истин
молодой, торжествующий,
наглый, убогий парад.
Уходи, уходи, уходи со своим
поколеньем,
как уходят от смерти – не смерти,
а хуже ее.
Но сначала займись удивительным
этим деленьем:
кто ж такое оно, поколенье
родное твое?
В Зурбагане и Лиссе найдешь,
а в Содоме едва ли,
и в конторе, полвека родной,
отыщи полдуши,
не забудь, будь так добр –
кто единожды только солгали,
кто предали единожды –
пусть подрастут малыши.
Пошутила, наверное, я,
но с какой безнадеги!
А сегодня шутить и смеяться хочу
я до слез…
Путь тернист по корявой
и пыльной дороге,
под холодными искрами где-то
пылающих звезд.
Чайная церемония
В чашке чая растворяю соль,
для гармонии, не по ошибке.
И прошу: меня ты не неволь
о потерях плакать, скрипка…
Сколько неба в комнате моей,
так бы и взлетела по привычке,
здесь этаж последний. И ей-ей,
ты зачем своим смычком –
о личном?
В чашке чая раскололся чай.
Так оно всегда – с Чаконой Баха.
И прошу: не мучай, не спасай,
я уже не разумею страха.