Хлеб неоклассициста горек. Вряд ли сегодня кого-то удивишь аполлоновской рельефностью мысли и скульптурной выразительностью эмоций. А уж про ясность языка и говорить не приходится. Экая невидаль ясность! Бегство от ясности – легкоатлетическая дисциплина, которую уже давно пора включить в олимпийские виды спорта. Побеждает тот, кому удается быстрее других поставить все с ног на голову.
А если серьезно… Чем прельстить избалованного, да к тому же и немногочисленного читателя? Ни ошарашить, ни шокировать певец “мелкого дождика” и “влажных лип” не может. Но зато неоклассицист способен дать вещам те имена, без которых вещи при рассеянном дневном свете нипочем не обойдутся. Приверженец Аполлона мыслит категориями мироздания, он склонен к созерцательности и философичности, но при этом способен разглядеть любую мелочь, отдать должное каждому звену неразрываемой цепи впечатлений. Он усвоил уроки акмеистов и научился украдкой смотреть на вещи через призму абсурдистов-обериутов.
Шить отдельный костюм для абсурда у приверженца Аполлона нет времени. Абсурд жизни очевиден, и чтобы тягаться с ним, не нужно его слишком удалять, как, впрочем, и слишком приближать. Неоклассицист работает с абсурдом на средней дистанции. Эта дистанция, с точки зрения традиционной культуры, и есть предельная степень ответственности за все. Наверное, поэтому говорить о книге казанской поэтессы Елены Бурундуковской “Учебник жизни собственной пишу” (недавно она удостоена литературной премии им.М.Горького в номинации “Лучший поэтический сборник”. – Ред.) представляется возможным только с позиций традиционной культуры, классической, ставящей во главу угла пластическую выразительность и языковую ясность…
Стержень книги “Учебник жизни собственной пишу” – интонация. Такое ощущение, что каждое следующее стихотворение вызвано к жизни предыдущим, а исходное – существовало всегда. Просто до поры до времени исходное стихотворение не обнаруживало себя, чтобы не спугнуть все отпущенные состоянию метафоры. Слабое место интонации – ее однообразность, сильное – верность самой себе. Наверное, поэтому далеко не каждому поэту удается отказаться ради интонации от обилия тем и приемов, от многообразия ожиданий. Интонация – это почти судьба.
Начинается книга Бурундуковской с воспевания тихого городского отчаяния – “Дом, выгоревший изнутри,/ Разворошенное гнездовье”, с мужского мускулистого пессимизма – “Все страшнее и проще/ Начинается день”, а заканчивается почти религиозным принятием мира –
“… веткою колышет/ Тот самый человек,/ Который всех спасет” и растворением в ипостаси материнства – “Детство сына. Катанье на саночках с горки”. Однако это не то отчаяние, которое выбивает почву из-под ног, это отчаяние, заставляющее искать опору в самом себе, выходить за свои пределы, подниматься над своими бедами и страхами. Так же как растворение в ипостаси материнства оказывается для лирической героини только временным убежищем от самой себя, священной уловкой.
Поэтика Бурундуковской отсылает к довольно распространенному и мною вполне разделяемому взгляду на литературное творчество: поэт видит через детали, и чем крупнее поэт, тем более мелкие детали он способен обнаружить, вовремя их окликнуть. А обобщения – это возможность перевести дух, чтобы настроить на резкость поэтическую оптику. Хорошо, когда обобщения не банальны, когда они запоминаются надолго, становятся формулами, но и банальность не страшна, лишь бы деталь цепляла, лишь бы эпитет соответствовал: не оказывался вопреки авторским ожиданиям архаично-высоким или прозаично-низким.
Пристрастность Бурундуковской к пропорции золотого сечения при подборе эпитета лишний раз выдает в ней неоклассициста.
Не найти или почти не найти в стихах Бурундуковской ни иронии, ни самоиронии. Уж на что Кушнер неоклассицист, и то нет-нет да и рассмешит, и сам улыбнется. Бурундуковская же пишет “учебник”. И ей легче, не дописав страницу, разорвать ее, чем над страницей посмеяться. И это слишком серьезное отношение к собственной, да и вообще к жизни сначала озадачивает. Только потом возникает печальная догадка, что ирония и самоирония обращены вовне, и они хороши, когда перебрасываешь мостик от себя к миру, а когда мосты сжигаешь, веселить особенно некого. Ты заперт в себе, как в башне. И все, что остается, это подниматься вверх, к листве, к небу, как по винтовой лестнице, множа витки совести и грусти.
“Учебник жизни собственной пишу” – это, с одной стороны, признание в любви очень требовательной, а с другой – в любви совершенно бескорыстной, слепой. Признание кому? Адресат размыт, адресат ускользает. Это и город, и век, и Отечество, и детство, и “бумажные ангелы”, и “кошма облаков”, и “царство природы”, с которым лирическая героиня ведет беспрестанный разговор. Наконец, это признание в любви близким, в той самой бескорыстной любви, которая, поменяв предмет, становится требовательной, потому что и город, и Отечество, и век – это тот же ты, только разъятый, распыленный, развеянный. Как же тяжело собрать себя!
И под окнами чьими-то стоя,
подолгу себя узнавать
В отраженье размытом, двойном,
зазеркальном,
Где качается лампочка в сорок
замасленных ватт
И, как мельницы, тени минувшего
машут руками.
Одно из самых продуктивных состояний для лирика, как ни странно, – состояние предопределенности. Круг замкнут, маршрут раз и навсегда определен, шаг влево, шаг вправо – бред и тьма, прыжок на месте – свет и стих. “Сгорел апрель. Какая тут беда?/ Осталось про него стихотворенье”.
Гнетущая предопределенность, мышеловка, предельная очерченность забот, черный хлеб каждого дня – лучшей пищи для поэтического вдохновения и не придумать. Только тогда душа проламывает оболочку и заявляет о себе как о последнем, что у тебя осталось, что пока еще, по чьему-то недосмотру, все еще принадлежит тебе. “Только брезжит окошко / Среди общего сна…”
И вот уже обостряются зрение и слух. Но для чего? Неужели только для стихов? Да, только для стихов, как это ни печально. А может быть, это единственно возможный исход для человека слова? И исход не самый плохой. И предопределенность, безвыходность сменяются полной, таящей в себе соблазны неизвестностью…
Книги лежат в нас глубоко. И в пишущих, и в тех, кто далек от литературного творчества. Иногда книги лежат в нас так глубоко, что мы уносим их с собой. И книги эти остаются непрочитанными. Именно непрочитанными. Ведь нет никакого сомнения, что они написаны, просто – невидимыми чернилами. Но иногда книги, как затонувшие Китежи и Атлантиды, всплывают. И тогда с пугающей и ошеломляющей подробностью обнажается остов нашей общей жизни. “Лиственницы сухожильной прозрачный хребет”. И мы оказываемся застигнуты врасплох новым воистину географическим открытием. Мы простираем свои границы дальше, дальше в самих себя… Именно к таким открытиям мне хочется отнести книгу стихов Елены Бурундуковской.
Роман ПЕРЕЛЬШТЕЙН.
Елена БУРУНДУКОВСКАЯ
Новые стихи
Землепашка
Книжка, облако, лопата,
Грядка, поле, водоем.
Я на даче, как когда-то,
В детстве призрачном своем.
Садоводство. Стебли, корни.
Гусеницы, мотыльки.
Хоть земля нежирно кормит,
Держит, смыслу вопреки.
Я ее с утра тревожу,
Будоражу и рыхлю.
Подкормлю и унавожу,
Помидоры прополю.
Я на ломти землю режу
И возделывать берусь.
Ведь за мной зубовный скрежет,
Земледельческая Русь.
Я на даче. Землепашка.
Корни, кроны, облака.
На реке гурьбой барашки.
В поле злаки. На века.
Август
Месяц мух и сожалений,
Милый август на дворе.
Резче звезды, глубже тени
О предутренней поре.
Перегруженный плодами,
Клонит ветви старый сад.
Желтый лист, крутясь, слетает,
Вызревает виноград.
Распахнутся утром ставни,
Ветер прянет по углам,
Аромат прольется давний
Яблок с грустью пополам.
Об ушедшем дивном лете
Эта яблочная грусть.
Виноград обнимет плетью,
Упадет ко мне на грудь.
Все кончается любовью,
Начинается с нее.
Как постриженные брови,
В поле колется жнивье.
* * *
Химера все.
И этот день ненастный.
И позолота осени в окне.
Еще открытом, но уже –
не настежь,
Хотя природа словно вся в огне.
Опять округа скроется
под снегом.
Он снова на окрестности падет.
И этот день ненастный
был как не был.
И этот год как будто и не год,
А целый век – безумный,
високосный –
Прищурился и целится в висок.
Но вот он сам упал,
под корень скошен,
И медлит сыпаться в часах песок.
Еще мгновение, еще столетье –
Между вчера и завтра на весу.
Химера все.
Мечта о прошлом лете,
Когда сегодняшнее на носу.
* * *
Гузка лимона на блюдечке синем.
С каемочкой голубой.
Место мое между мужем
и сыном.
Между собой и собой.
Там, за окном, все легко
и понятно.
В небе закончилась ночь.
Нет, ничего не вернется обратно.
Я уже больше не дочь.
Час чаепития, час утоленья
Неутолимой тоски.
Так перед кем же мне пасть
на колени,
С болью сжимая виски?
* * *
В обратный путь,
как в сон без сновидений,
А все, что было –
было не со мной.
Воспоминаний призрачные тени
Окутывают ночью шар земной.
И я к окошку потному прильну,
И все, что есть сейчас,
в минуту эту,
Как эту полную, дебелую луну,
Опять приму за чистую монету.
* * *
О как уносят далеко
Меня фантазии приливы!
И жизнь качается легко
Или плывет неторопливо.
В ней все прозрачно и светло,
Все по любви и по порядку.
Небес прозрачное стекло.
Внизу – возделанная грядка.
Друзей семья, и сад, и дом.
И чаепития, и танцы.
Прогулки долгие потом
До невозможности расстаться…
Выводит вечер свой мотив.
Ночное небо смотрит строже…
И чувство первое смутит,
Чем безответней, тем дороже.
Ночная жизнь
Вечер упал. И раскинулись сети
Мыслей извечных
о смысле и проч.
Лампу зажгу.
При искусственном свете
Отодвигается ночь.
В книгу уйду с головой.
В приключенья,
В странствия, в общем,
по этой тропе.
Это ль не вечное наше спасенье –
Вымысел, слезы, т.д. и т.п.
Путник вернулся на родину
с миром.
Поздно. Приляг, дорогая, приляг.
Между тобой и оставшимся
миром
Только вольфрамовой нити
напряг.
* * *
У меня обстригли корни.
Мама, папа, где вы, где?
Стали вы цветочным кормом,
Путь ли держите к звезде?
Вы со мною были рядом,
Опекали день-деньской.
А теперь мне вас ни взглядом
Не коснуться, ни рукой.
Это так необъяснимо,
И несправедливо так.
Улетает струйкой дыма
Жизнь – дарованный пустяк.
Что в итоге остается –
Достается мне одной.
Рядом ластится и вьется
Мой отросточек родной.
Жизни – жизнью продолжаться,
Начинаться ни с чего.
За меня ему держаться,
Мне держаться за него.
* * *
Время призрачно и прозрачно.
И за ним ничего не стоит.
Мелочь листьев – звонкая сдача
В мои горсти летит.
Я в автобус зареванный сяду.
Оглянусь из окошка назад,
Где опавшим становится садом
Мой возлюбленный сад,
Где прошедшим становится
летом
Все что было – до слез,
И дорога припустится следом
Словно преданный пес.
Монотонность пустующих пашен,
Переливчатый, каплями – свет.
Этот мир в золотое раскрашен,
И почти неодет.
Я его полюбила заочно
В том, дожизненном сне,
Где прозрачное время проточно.
И даровано мне.
* * *
Памятники скученной Казани,
Улиц беспризорные сыны.
Широко раскрытыми глазами
Смотрят позолоченные сны.
Гений обстоятельства и места,
Химик. Выдающийся поэт…
Лица, узнаваемые с детства –
Из немногих памятных примет.
На свободной площади Свободы
В ледянистый ветер,
колкий дождь
Наблюдает за своим народом
Сказочный уже почти что вождь.
Памятники – это тоже люди.
Только их забыли пожалеть.
Нет ни идеалов, ни иллюзий,
И на подвиг обречен Джалиль.