Как мы уже сообщали, Качаловский театр открыл новый сезон премьерой “Вишневого сада”. Событие неординарное само по себе, учитывая, что лет пятнадцать здесь вообще не ставили Чехова, а “Вишневый сад” – и все сорок четыре. В последний раз – аккурат к столетию со дня рождения писателя.
До сих пор никак не проявлялись чеховские мотивы и в творчестве режиссера Александра Славутского, но зато хорошо известно, что c его приходом в Качаловский театр здесь стала возрождаться традиция “датских” спектаклей, то есть поставленных к той или иной юбилейной дате. К столетию Булгакова, двухсотлетию Пушкина. В сущности, не самая плохая традиция. А потому, чего уж тут лукавить, Казань давно полнилась слухами о предстоящей премьере “Вишневого сада”. Год-то нынче – чеховский! Сто лет прошло со времени первой постановки этой пьесы в Художественном театре и столько же – после смерти Чехова. Между первой и второй юбилейными датами всего-то полгода…
Чехов знал, что в сорок с небольшим жизнь его кончена. И написал комедию. Все врачи немного циники… И до последнего в своих письмах к отцам-основателям Художественного театра предупреждал, чтобы никакой драмы! Неужели “Чайка” ничему их не научила? Тогда Чехову тоже не сразу поверили, что он написал комедию, и пьеса провалилась. Но там вся шутка заключалась в том, что, когда в финале застрелился главный герой, все подумали, что лопнула склянка с эфиром. А триумфальное шествие “Вишневого сада” по России пришлось на те самые дни, когда из Баденвейлера сообщили, что скончался сам автор пьесы. Finita la commedia!
Между двумя этими пьесами вообще много общего, до странности. Некоторые персонажи “Вишневого сада”, вне всякого сомнения, вышли из “Чайки”. Варя, Гаев, Раневская, за милым, обезоруживающим эгоизмом которой нет-нет да и мелькнет тень Ирины Николаевны Аркадиной. И даже Лопахин! Не берусь его сравнивать с Треплевым, но ситуация у них похожая. Цель достигнута, смысл жизни утрачен… Так отчего же не сравнивать? А тут вдруг подумалось: эти пьесы даже играть можно в одних и тех же декорациях! Глядя на то, что осталось от “имения” Любови Андреевны Раневской, на память опять невольно пришло из “Чайки”: “Стоит голый, безобразный как скелет…” Сказано по другому поводу, но очень точно. А кроме того, ведь и там есть старая помещичья усадьба и сад (может быть, вишневый), и пруд… то есть, простите, озеро. Но если на сцене, кроме этого несчастного “скелета” усадьбы, больше ничего нет, то какая, в сущности, разница: пруд или озеро, был вишневый сад или его никогда не было? Все равно – пусто, холодно…
И все же ради кого художник Александр Патраков так старательно и, как всегда, изобретательно высвобождает пространство (“виртуальная” усадьба, к тому же, складывается наподобие зонтика)? Для Раневской? Лопахина? А может, для Шарлотты с ее фокусами?..
Чехов сразу и однозначно высказался: главный герой пьесы – Лопахин. Однако опытные антрепренеры в большинстве случаев полагались на собственный расклад: если в труппе была актриса на роль Раневской – ставили “Вишневый сад”, а если такой уверенности у них не было – брали другую пьесу. С Лопахиным же, казалось, все проще. Кем бы его ни представляли: колоритным купцом, кулаком-мироедом или деловым человеком, душителем или спасителем вечно “новой” России – в любом случае за ним оставалась роль носителя голой идеи, на фоне которого другие персонажи, безыдейные и бездеятельные, представлялись еще более “чеховскими”. Их жалели, с ними носились, прислушивались к каждому их душевному шороху, искренне полагая, что чем большую тоску они нагоняют на зрителей, тем гуще и осязаемее на сцене “атмосфера”. И этой убежденностью грешили – и поныне грешат! – девяносто девять из ста чеховских постановок.
Есть, бесспорно, есть и в Качаловском театре актриса на роль Раневской. К ней – недавней парижской затворнице, отдавшей все силы своей щедрой души недостойному человеку и заслужившей отдыха, покоя под тихий шелест всеобщего восхищения и где-то там цветущего вишневого сада – и только к ней обращены все взоры. Светлана Романова имеет возможность даже не сыграть, а испить эту роль – медленно, по глоточкам, получая удовольствие от каждой реплики, каждого прохода по узким, выскобленным “по-деревенски” мосткам, чем-то напоминающим подиум. И все, что ни делается режиссером, делается для того, чтобы она могла растянуть, продлить это видимое удовольствие.
Сначала поистине с купеческим размахом обставляется приезд Раневской – с фейерверком, оркестром и долгим подробным ритуалом “узнавания” и умиления состарившимся Фирсом, куклами в детской и, конечно же, призрачным вишневым садом. (Можно подумать, что Любовь Андреевна провела за границей лет двадцать, не меньше. Между тем шесть лет назад здесь же, неподалеку, утонул ее сын, а по русскому обычаю принято первым делом навещать родные могилы. Но это так, к слову.)
И такими же долгими, затянутыми будут потом проводы Раневской. А между ее приездом и отъездом состоится бал – с тем же еврейским оркестром, фокусами Шарлотты и танцами под ее же предводительством. (Ради этого бала, чтобы танцующим парам было где развернуться, возможно, и пришлось пожертвовать вишневым садом.)
Пленяя “духами и туманами”, шурша стильными “парижскими” нарядами от казанского дома “Katya Borisova”, Раневская – Романова являет взору изумленной публики в лице мелкопоместных обывателей и дворовой прислуги нарождающийся тип женщины-вамп, предтечи кинематографической “рабы любви” (еще, впрочем, не вошедший в моду в России, но уже будораживший воображение парижской богемы), единственное предназначение которой любить и страдать, страдать и любить. А потому в высшей степени наивными, и даже бестактными, выглядят при Раневской все разговоры о долгах, о продаже имения… Едва ли не с первых минут ясно, что ее возвращение в родные пенаты – всего лишь вынужденный тайм-аут, короткая передышка на бурном любовном фронте, насладиться которой ей мешают деревенская скука и эти самые разговоры. Тем более, что задолго до торгов Любовь Андреевна все для себя решила и все просчитала, и, по меньшей мере, три из четырех актов мается тоской и ожиданием денег от ярославской бабушки.
Препираться же с Лопахиным, биться о заклад, что вишневый сад не будет продан, ставить на карту собственную честь и, соответственно, нести бремя бесчестия она великодушно предоставляет своему брату – потомственному сибариту и резонеру Гаеву (Геннадий Прытков), который, надо сказать, делает все это с искренними слезами и чувством. Пусть его затея выручить имение за счет денег все той же ярославской бабушки не удалась, но, как говорится, и за попытку спасибо.
Еще один персонаж, которого в спектакле почти так же много, как и самой Раневской, это Шарлотта Ивановна (Ирина Ряшина). Если даже она не показывает фокусы, то присутствует на сцене в качестве… футуристического пятна – скажем, на тему грядущей эмансипации, которая уже просматривается в эпатажном, скорее мужском, чем женском, костюме бывшей гувернантки.
А еще в спектакле есть хрестоматийный от потной лысины до шаровар Симеонов-Пищик (Михаил Галицкий), Петя Трофимов (Илья Славутский) в солнцезащитных очках и с бородкой оперного Мефистофеля, хотя, в сущности, изображать его эдаким “мелким бесом” тоже давно уже стало общим местом…
И даже в Лопахине если и есть что-то достойное внимания, то разве что его детская влюбленность в Раневскую. Впрочем, из детской и тайной она перерастает почти в явную… А вот что Лопахин испытывает после покупки вишневого сада, определению почти не поддается, об этом приходится только догадываться. Все-таки скрытный он человек, непростой. Да и кого он сделал счастливым, этот вишневый сад? Вот и Варя несчастна… Кстати сказать, с Лопахиным они были бы прекрасная пара. Жаль, не сложилось. Причем, никогда прежде такого не было, впервые совершенно искренне жаль, ибо если и возникает в спектакле тот самый “звук лопнувшей струны”, о котором Чехов говорит, то именно на том небольшом кусочке пространства, который достается Надежде Ешкилевой и Кириллу Ярмолинцу. И на фоне этого тихого, печального звука и едва проявленного сложного чувства становится как-то особенно очевидно, что Любовь Андреевна Раневская никогда и никого, кроме себя и своих страданий, не любила и, в принципе, любить вряд ли способна. Однако что ни делается в спектакле, делается для того, чтобы не замечать этой очевидной вещи.
Одно непонятно, зачем было зрителей-то рассаживать на сцене, где и так тесно от встречающих, провожающих, танцующих… Может быть, от уверенности, что вся эта старомодная комедия (позапрошлый век!), сколько ни приближай ее к современному шоу, большого скопления публики все равно не создаст? А своей истории, про запас, у театра, увы, не оказалось. Помянули Чехова, и на том спасибо.
Фото Леонида Бобылева.