Четырнадцать лет назад Борис Цейтлин, став главным режиссером Казанского тюза, пригласил в свой новый театр трех знакомых артистов, хотя обычно не имел привычки возить за собой актеров. Потом были успех, получение Государственной премии России, победа на престижном театральном фестивале “Золотая маска” и пожар. Цейтлина в Казани давно уже нет, а из трех приглашенных им артистов остался только Роман Ерыгин. Его актерская судьба в Казани сложилась удачно. В свои 43 года он народный артист Татарстана, ведущий актер театра, в его послужном списке – десятки ролей. “Так быть занятым в репертуаре надо лет в двадцать пять!” – улыбается Роман Владимирович, неспешно доставая карманные часы. Ко времени он относится уважительно: “Почему люди любят на ходу смотреть на табло? Глупость. Другое дело, если, не торопясь, достать часы из кармана, открыть крышку и ненароком подсмотреть, сколько тебе осталось…”
Сложилось впечатление, что Ерыгин – грустный человек в затемненных очках, вся жизнь и все близкие которого в театре. А оптимизм и улыбка – это в нем от актера. Оттуда же почти всегда и превосходно контролируемые жесты, интонация, эмоции. Так мне показалось. А совершенно точно о нем можно сказать то, что у него есть лысина и борода. И конечно же, он замечательный артист: отважный Вальмон из “Опасных связей”, непокорный Лев Гуревич из “Вальпургиевой ночи”, маленький человек Гильденстерн, а кроме того, кот Базилио, ослик Иа… Впрочем, в детском репертуаре у него мало ролей. Ослика пришлось играть только потому, что в театре однажды кончились ослы. Все поувольнялись. И Роман Ерыгин с удовольствием встречался за кулисами после спектакля с детишками, которые плакали и все как один кричали, что он совершенно неправильно играет Иа.
После премьеры спектакля “Розенкранц и Гильденстерн мертвы” кто-то принес ему в гримерку симпатичного ангелочка. “Ангел на актерском столе – это хорошо”, – начал нашу беседу о театре Роман Ерыгин. – Роман Владимирович, что, на ваш взгляд, вам удалось сделать в Казани?
– Сначала получить звания и удалось. Но знаете, ведь важно, кто их дает. Это же не какой-нибудь Тюткин, это Цейтлин в свое время посчитал, что я могу носить звание заслуженного артиста, и я этим очень горд. Например, в Курске, где я начинал работать, заслуженного дают очень просто – там всего сорок пять артистов, а в Казани их четыреста пятьдесят. Что касается “Золотой Маски”, на которую нынче наш театр снова номинируется, то, зачем скрывать, мне приятно, что и в “Буре”, и в “Розенкранце…” у меня довольно значительные роли.
– Обычно тюзовские актеры стремятся попасть в драматические театры. Это считается своеобразным карьерным ростом. Вы же начинали актером драмы, а, приехав в Казань, оказались в театре юного зрителя…
– Во-первых, я ехал не в конкретный театр, а к конкретному режиссеру – Борису Цейтлину. Будучи еще молодыми артистами-студийцами, мы садились на электричку и ехали в соседний город смотреть его спектакли. Это был Орловский тюз, и на то время в России лучше театра я не видел. В работы Бориса Цейтлина я был просто влюблен. А потом случайно мы встретились в одной компании, и Борис Ильич пригласил меня сюда, даже не зная, как я играю и на что способен. Он мне сразу предложил такое, что мне и в голову не могло прийти – роль еврея Моисея в “Погроме” по повести Бориса Васильева “И был вечер, и было утро”. До этого я никогда не испытывал сложностей при выполнении режиссерских задач: мне все давалось легко, а ведь это невероятно скучно. Это не хвала мне, это хула той режиссерской братии, с которой я сталкивался до встречи с Цейтлиным. Итак, повторюсь, я ехал к конкретному режиссеру. Это потом уже я полюбил Казанский тюз, в котором не было обычной театральной гадости: конфликтов, интриг, противостояний – я думал, что это связано с Цейтлиным, но ребята говорили, что так было всегда.
– Значит, у вас не было чувства, что вы “пошли на понижение”?
– Когда-то и я считал, что тюз – это младший брат драматического театра, но сейчас понимаю – это полная ахинея. Будучи актером Курского драматического областного театра, я ездил на гастроли в Москву со спектаклем “День рождения кота Леопольда” и играл там белую мышь. Приехал сюда и играл, допустим, Вальмона в “Опасных связях”. На самом деле это очень искусственное деление, и выявить кто есть кто очень просто. Достаточно подойти к афише и посмотреть. Если там Макс Фриш, Том Стоппард, Жан-Батист Мольер, Гольдони, Пристли… тюз, не тюз – какая разница? Вот недавно слышал сплетню: Александр Яковлевич (Славутский, главный режиссер БДТ им. В.И. Качалова. – Д.К.) ставит “Золотой ключик”, и его спрашивают, мол, зачем, ведь в тюзе есть “Приключения Буратино в стране дураков”, зачем в одном городе через дорогу иметь два “золотых ключика”? На это он, по-моему, резонно ответил: “В тюзе “Буратино” для взрослых, а у нас – для детей!”
Он прав, давным-давно надо все перемешать. Когда я иду смотреть спектакль, я не читаю вывеску. Я читаю фамилии, во-первых, автора, во-вторых, режиссера-постановщика. Если хорошая пьеса будет поставлена в кукольном театре, я и туда постараюсь попасть. Вывеска – это всего лишь ярлык.
– Хорошо, тогда я иначе поставлю вопрос: что вы потеряли или, наоборот, приобрели с переходом в театр юного зрителя?
– Я чувствую, что актеры, играющие пауков, мухоморов и зайчиков, как бы попластичнее изнутри. Их фантазия развита настолько, что вера в любые предлагаемые обстоятельства молниеносна. Актеру, играющему сегодня муравья, завтра проще оказаться на репетиции, скажем, такого богатого на фантазии режиссера, как Петр Фоменко. В этом плане тюзовцы имеют большое преимущество перед “академиками”.
– По-вашему, для кого сложнее играть – для взрослых или для детей?
– Я вообще не понимаю, что такое театр для детей! Наверное, сейчас какую-нибудь ересь скажу. Вы записывайте, потому что не вижу оснований что-либо скрывать. Я считаю, что театр специально для детей – это отрыжка коммунистической идеи. Рано ребенку сюда идти. Это самое сложное искусство, потому что оно синтетическое. Это роскошь, которую не каждый может себе позволить. Театр – это искусство не просто для узкого круга людей, а для очень узкого. Чем меньше зрителей в зале, тем, по-моему, спектакль пройдет лучше. Поэтому лучше бы детки вообще не приходили. Они ведь теперь все свободные, раскрепощенные стали. Беседуют с актером, дают ему советы.
– Понимаю, вы расстроены постоянными инцидентами со школьниками.
– Что говорить, позавчера, к примеру, мы играли спектакль про любовь – “Продавец дождя”, а в зале были ученики шестых классов. Измученные, истерзанные артисты обратились к службе организации зрителей: “Что вы с нами делаете?” А им в ответ лишь разводят руками: “Это тюз. Вы обязаны обслуживать этого зрителя”. Да, мы для них тюз, а у нас, у подавляющего большинства актеров, ничего кроме театра нет. Наша зарплата (глубоко вздыхает и пытается улыбнуться) – это иллюзия. Самое большее, что я имею – это тридцатипроцентную прибавку за звание народного артиста. Причем это только здесь, в Татарстане, больше нигде в России мне не прибавили бы за это ни копейки.
– По-вашему, детям вообще не место в театре?
– Пусть приходят, но за ручку с папой или мамой. Самое худшее, что породила система театров для детей – это так называемый культпоход. Как только порог зрительного зала переступает класс, занавес можно уже не открывать, культпоход убивает театр в принципе. Я считаю, что восприятие театрального искусства – это очень интимный процесс. Поэтому смотреть спектакль надо ОД – НО – МУ. Я понимаю, что это невозможно. Понимаю, что в огромном зрительном зале на двести пятьдесят мест не может быть интимности. Я только высказываю свое мнение и ничего не утверждаю. На мой взгляд, драматический спектакль не предполагает коллективного просмотра. В свое время Борис Цейтлин, как человек властный и упрямый, добился-таки, что в период его руководства культпоходов в наш театр не было. Если кто-то из уполномоченных ухитрялся все-таки продать билеты целому классу, это было ЧП с разбирательствами, с криком…
– Роман Владимирович, вы великолепно используете систему отрицания в отношении тюза. На ваш взгляд, это театр не для детей, это не младший брат драматического театра, не молодежный… Что же такое современный тюз в вашем понимании? Недавно главный режиссер театра Георгий Цхвирава определил его как некоего высокоинтеллектуального воспитателя ребенка. Вы, очевидно, и с этим не согласны?
– Я категорически думаю иначе. Мне кажется, что все остальные функции театра, кроме эстетической, придуманы. Воспитательная, образовательная… Все это искусственно создано. Кто-то очень мудрый сказал: если я прихожу в театр и вижу, что меня воспитывают, то понимаю, что театр плохой. Как мне кажется, и я знаю, что не мне одному, театральное искусство – вещь самодостаточная. Я вообще публику не люблю.
– А как же Немирович-Данченко, который говорил, что зритель является неотъемлемой частью спектакля?
– А я и не спорю, но всю жизнь хочу продолжить: “Зритель является неотъемлемой частью спектакля, разрушающей его”. Каждый человек несет в себе энергию и излучает ее, причем она может не совпадать с той энергией, которая необходима для того, чтобы спектакль прошел в лучшем виде. А если в зале 250 зрителей с несовпадающей энергией?
Недавно мой глубочайший оппонент Александр Гаврилович Абдулов по телевизору заявил, что мы работаем для его величества зрителя. В эту минуту у меня случился сердечный приступ. Если бы Леонардо да Винчи думал о зрителе, то он бы не написал Мону Лизу такой уродиной. Значит, двигало им что-то другое. Пусть это звучит несколько высокопарно, но это божественный акт. Искусство для зрителя – это эстрада.
– А для чего тогда играть? Для самоутверждения?
– Звучит лучше, но не совсем верно. Играть надо для господа Бога. Играть надо так, чтобы, когда тебя спросят, а что ты делал, старик, такого-то числа такого-то года, ты мог ответить: “Играл “Трактирщицу”. “Хорошо?” – поинтересуются у тебя. И тогда там мне будет наплевать, нравился я зрителю или не нравился, испытывал чувство самоутверждения или нет. Борис Ильич говорил, когда мы репетировали “Доброго человека из Сычуани”: “Понимаете, братцы, надо играть так, как будто завтра мы умрем, а сегодняшний спектакль – последний. И так надо играть каждый день”.
– У вас часто бывали разочарования в актерской профессии?
– Настроение у меня неважное почти всегда, потому что как минимум два раза в неделю мне приходится сталкиваться с публикой. К сожалению, это не прибавляет оптимизма. Когда я играл в Голландии, ощущения были похожими. Независимо от страны, театр – искусство для очень узкого круга людей.
– Я не случайно задал этот вопрос. В вашей жизни был период, когда вы обратились к режиссуре и ставили спектакли для очень ограниченного числа зрителей. Это было решением наболевшей проблемы?
– Это было время после пожара, когда у театра не было здания. И я уговорил художественного руководителя позволить мне сыграть в репетиционном зале сочиненную мной пьесу. Когда она была готова, появилась идея по воскресеньям приглашать зрителей. Всего шесть мест. За два сезона мы сыграли этот спектакль, сотканный из семи пьес Теннесси Уильямса, сорок раз. Это был театр моей мечты. Каждому зрителю давался именной билет. Его увидели двести сорок человек. С восстановлением нашего здания тот театр перестал существовать.
Режиссером я в принципе не хочу быть. Ставить спектакли для меня менее интересно, чем в них играть. А тогда в моей жизни был такой период, когда эти три камерных спектакля просто вырвались из меня. Я рассказывал в них исключительно про себя, про то, что происходит в моей душе.
– Сложилось впечатление, что вы самый законспирированный актер Казанского тюза. За 14 лет в нашем городе о вас ровным счетом ничего не написано. Вы сознательно стараетесь остаться в тени?
– Да, я не люблю суеты. А вообще я известный человек. Не хвастаюсь. Не популярный, не Филипп Киркоров. Популярность – это когда тебя знает зритель. А если тебя знают специалисты – это известность.
Что до всей суеты, то в спектакле “Розенкранц и Гильденстерн мертвы” Актер произносит замечательную фразу: “Мы отказались от самих себя, как требует того наша профессия”. Вот суть. Тот же самый Немирович сказал, что театр – это храм. Я бы сказал иначе, театр – это языческий алтарь, который все время требует жертвоприношений, требует крови, и не всегда только твоей, часто – твоих близких. Такой смеющийся языческий божок с перекошенной физиономией. Что мы получаем взамен? Это? (Несколько раз хлопает в ладоши.) Этого мало. Когда я уехал из Курска, мать еще долго не могла привыкнуть, что я далеко. По телефону говорила, что скучает, волнуется. И тогда я ей предложил каждый день в шесть часов вечера смотреть на часы и вспоминать, что в эту секунду я выхожу на сцену. И счастливее меня никого нет. И эти полтора часа до аплодисментов, верю, возвращают мне все и всех…
Беседовал
Дмитрий КОЛБАСИН.